Телефоны для связи:
(044) 256-56-56
(068) 356-56-56
» » "Длинная" история Украины

"Длинная" история Украины

12 январь 2019, Суббота
122
0
Мы публикуем фрагмент из книги известного украинского историка Алексея Толочко "Киевская Русь и Малороссия в ХІХ веке", которая только что увидела свет в киевском издательстве Laurus и была презентована на Львовском форуме издателей.

На рубеже ХVIII–ХIХ веков мало кому пришло бы в голову, что такие раз- ные регионы, как «казацкая» Малороссия, «запорожская» и «татарская» Новороссия, «польские» Волынь и Подолье и «австрийская» Галиция имеют общую историю и заселены одним народом. Напротив, по все стороны «культурных границ» считали, что на этом пространстве произошли (и продолжают происходить) разные истории. Пространство, которое сегодня называют Украиной, еще только предстояло «вообразить» из разнородных элементов. Решающее значение в том, что «Украина» все же возникнет — сначала в «воображаемой географии» интеллектуалов, а впоследствии и на географической карте — будут иметь путешествия.
Свое нынешнее место «Киевская Русь» заняла в структуре украинской истории довольно поздно. С тех пор «спор о киевском наследии» кажется едва ли не главной темой для украинской историографии. Важно, однако, помнить, что история украинцев возникала и утверждалась как отдельная дисциплина без опоры на «Киевскую Русь». Длительное время она обходи- лась без «Руси», вполне удовлетворительно решая свои задачи: формирова- ние идентичности, воспитание патриотизма, придание прошлому осмыс- ленности.

«Рождение Малороссии из духа путешествий» и «бои за киево-русскую историю» — два лейтмотива новой книги Алексея Толочко.
Киевская Русь умерла, не оставив завещания и не упорядочив дела. Умерла, когда дела были в расстройстве, а имущество описывали для конфискации. Добрые люди растащили что оставалось, да и зажили себе, беззаботно проматывая остатки некогда крупных имений. Наследники появились позже, с сомнительными бумагами и неопределенной степени родства с покойником. Как бывает в подобных случаях, выяснение прав превратилось в долгую тяжбу между претендентами. Взаимных обвинений в самозванстве, апелляций к крови, земле, заверений в особой любви к умершему было в избытке. Пока длился процесс, усадьба превратилась в руины. Но как раз подоспела мода на руины.
Украина унаследовала физические остатки имения, Россия — документы на владение ими. С конца ХIХ века между двумя историографиями продолжается спор, чьи претензии на «киево-русское» наследие предпочтительны и по какому праву наследовать — по праву «земли» или по праву «крови».
В популярной идеологии украинства борьба за «киево-русское наследие» приобрела гипертрофированное значение постижения «начал». Стоит, однако, помнить, что это наследие — своего рода аналог «сокровищ Полуботка» или «библиотеки Ярослава Мудрого». Оно воображаемое. Даже получив права на это наследство, никогда им не воспользуешься, как никогда не потратишь гроша из миллионов гетмана и никогда не полистаешь книгу из библиотеки князя. Наследство существует лишь в воображении.
С точки зрения дисциплинарной истории Руси спор этот не имеет смысла. История вообще не способна — вопреки ожиданиям — решать таким образом поставленные вопросы «понаучному». Это вопросы идеологии, мировоззрения, убеждений. История может проследить, как возник спор, из чего он возник и как развивался, какие ответы предлагались в разные времена. Однако эта история — история не «Киевской Руси», средневекового государства, существовавшего в IХ–ХIII веках, а история ХIХ века.
«Длинная» история Украины
Украинская история возникала на рубеже ХIХ–ХХ веков буквально в темпе выхода в свет очередных томов «Истории Украины-Руси» Михаила Грушевского. Этот монументальный труд стал для украинской истории тем, что в англо-американской историографии ныне принято называть master narrative [1], т. е. изложением, определяющим пределы компетенций этой истории — хронологические, географические, событийные, а также утверждающим смысл и значение специфически украинского исторического опыта. Любой общий очерк украинской истории, который появлялся после Грушевского, так или иначе принимал во внимание предложенную историком «схему», даже если пытался пересмотреть те или иные частности. «Схема» — термин самого Грушевского. Создание для украинской истории «рациональной схемы» он считал одним из крупнейших своих достиений, и с более чем столетней дистанции кажется, что так оно и есть на самом деле.

Проект Грушевского предусматривал написание современной по форме истории, т. е. в соответствии с велениями времени — специфически национальной истории. Создание национальной истории украинцев призвано было не просто заполнить научный пробел — отсутствие систематического изложения их прошлого, но и стать своего рода важным культурным и политическим заявлением, сделанным от имени украинцев. Подобное заявление и самим Грушевским, и людьми его поколения рассматривалось как важнейшее событие, позволяющее точно определить национальную физиономию украинцев, а впоследствии и предъявлять от их имени требования более отчетливого политического характера [2].
В ХIХ веке (как и в наши дни) существовало порой высказываемое вслух, а порой лишь подспудное убеждение, что научная история служит вместилищем и храмом коллективной памяти народа. Нация воспринималась как своего рода коллективный индивид с соответствующими чертами (которые часто называли «национальным характером», «национальной физиономией» и др.), отличающими именно эту нацию от остальных народов. По аналогии с человеческой жизнью историю можно представить себе как биографию нации. Подобно личному опыту человека, который, запечатлевшись в его памяти, формирует уникальность и неповторимость индивида, прошлое нации составляет ее опыт, а письменная национальная история служит сохранению и трансляции национальной памяти. Народ без написанной национальной истории напоминает человека, потерявшего память, а следовательно, дезориентированного и не осознающего своей индивидуальности.
Во времена, когда Грушевский начинал писать свою историю, бытовали убеждения, что украинский народ постигла историческая амнезия. Лишь отдельные эпизоды своей биографии он помнит, но их правильный порядок еще нужно установить, а пробелы между ними — заполнить. Следовательно, писание национальной истории становилось чем-то вроде возвращения народу его подлинной памяти, его действительной биографии. Национальной истории надлежало стать тем, чтó нации полагалось знать о своем прошлом.

ХIХ век повсеместно в Европе, где раньше, где позже, был временем создания национальных историй. Украинцы несколько запаздывали по сравнению с общим движением, но ненамного. Национальная история все еще считалась серьезным научным проектом, технически исполнимым и достоверным в своих результатах. Исходным пунктом любой национальной истории является констатация существования нации. Нации существуют в современности, а значит, должны иметь прошлое. Воспроизвести это прошлое в виде истории не только возможно, но даже целесообразно с научной точки зрения. Единственная проблема при этом — найти такой исходный пункт. Иными словами, «научная» национальная история представляет собой легитимный проект лишь в том случае, если существует всеобщее согласие относительно самого факта существования нации. В случае же, когда согласья нет и наличие нации не очевидно либо сомнительно, национальную историю обвиняют в политической предвзятости или идеологической ангажированности. Тем, собственно, и различаются «научные» национальные истории (которые преподают в университетах и знанием которых гордятся образованные люди) от «выдуманных» национальных историй, удела любителей, шарлатанов и нездоровых умов.
Расхожие убеждения тем хороши, что почти всегда ошибочны. Теперь мы знаем, что большинство национальных историй (в том числе и в Европе) были созданы еще до того, как сформировались соответствующие нации. Биография предвосхищала рождение ребенка. Национальные истории оказались отнюдь не пассивным записыванием событий прошлого, но деятельно формировали будущее, во многом определив и само возникновение наций, и их существенные черты. Не такой уж непреодолимой оказалась и пропасть, разделявшая «хорошие» и «плохие» истории. Политические перемены ХХ века нанесли на карту множество новых национальных государств, а с их возникновением еще недавно казавшиеся сомнительными писания переместились в разряд респектабельных дисциплин.
Итак, «научной» может быть история нации, в существовании которой нет никаких сомнений. Как недвусмысленно выяснить, действительно ли существует нация? [3] Никаких каталогов, даже в ХIХ веке, не существовало. Существовали, впрочем, политические карты и традиционные представления, которые — с незначительными вариациями — позволяли увидеть, кто присутствует на карте, а кто нет. Если невозможно было указать место на карте, национальная история становилась идеологически сомнительным и научно несостоятельным проектом. Именно с такой ситуацией пришлось столкнуться Грушевскому. Когда историк начинал свои научные занятия, вопрос о том, составляют ли украинцы отчетливую и отдельную нацию, все еще дебатировался и не был предметом консенсуса.
Авторам национальных историй в ХIХ веке так же, как и сейчас, могло казаться, будто они лишь воспроизводят истинное прошлое коллективов, чьи названия ставят в заглавие своих трудов. На самом деле они писали историю от имени этих коллективов (такой мандат, разумеется, редко кто получает на референдуме, как правило, миссия эта самозванная, а благодарная нация ex post facto освящает ту из попыток, которая оказалась удачной). Национальные истории имеют ту особенность, что — вопреки хронологическому изложению событий «с древнейших времен» — конструируются ретроспективно. Они пишутся «вперед к будущему», но только потому, что историк уже предварительно мысленно прошел путь «назад в прошлое».

Способна ли история при такой процедуре найти «начала»? Когда путешественник стоит у устья великой реки, он не сомневается, что, имея конец, она должна иметь и начало. Открытие истока кажется лишь делом техники — правильно организованной экспедиции. Но, поднимаясь вверх по реке, путешественник обнаруживает, что география не содержит самоочевидных ответов. Первый же попавшийся приток ставит его перед выбором: что считать главным руслом? Чем больше разветвлений встречает путешественник, тем большее количество дилемм ему приходится решать: направо свернуть или налево? Чем ближе к истокам, тем более равноценным становится выбор, и путешественник наконец провозглашает главным руслом именно то, которое избрал. Те, которыми пренебрег, он называет второстепенными притоками. Определение истока становится делом не фактической географии, а субъективного решения и общественной конвенции. (Эта ситуация не совсем воображаемая — именно так обстояло с экспедициями к верховьям Нила или Амазонки.)
Бенедикт Андерсон сравнивал национальные нарративы с биографией человека:
У наций ... нет ясно определимых рождений, а смерти, если вообще происходят, никогда не бывают естественными. Поскольку у нации нет Творца, ее биография не может быть написана по-евангельски, «от прошлого к настоящему», через длинную прокреативную череду рождений. Единственная альтернатива — организовать ее «от настоящего к прошлому»: к пекинскому человеку, яванскому человеку, королю Артуру, насколько далеко сумеет пролить свой прерывистый свет лампа археологии. Такая организация, однако, размечается смертями, которые — по курьезной инверсии общепринятой генеалогии — начинаются с исходной точки в настоящем. Вторая мировая война порождает первую мировую; из Седана является Аустерлиц; а предком Варшавского восстания становится государство Израиль [4].
Повторимся: исходным пунктом национальных историй является не древность, а современность (и даже — проект будущего). Такие нарративы, следовательно, не являются тем, чем хотят казаться. История, написанная от лица современной нации, представляет собой версию прошлого, которую современная нация хотела бы считать своей биографией. Национальная история, таким образом, является способом присвоения прошлого — явлений, событий, имен, территорий — от имени определенного коллектива, который осознает себя как нацию. Национальная история, следовательно, не столько документирует прошлое нации, сколько творит, формирует его. Для нации, само существование которой все еще остается предметом споров, наличие прошлого, изложенного в форме последовательной и непрерывной национальной истории, служит самым веским доказательством ее подлинности, «непридуманности» в современности.
Эту функцию национальных историй, среди них и «Истории» Грушевского, исследователи выяснили уже давно:
Среди ученых нет разногласий в том, что написание национальных историй было важной частью процесса национального строительства. Народные «будители» ставили перед собой двойную задачу: снабдить свои нации древним и славным прошлым, оправдывая таким образом требования их автономного или независимого политического существования, а также представить это прошлое научным образом, чтобы соседние нации признавали и уважали соответствующие истории [5].

Связь современного состояния нации с версией ее прошлого, а также наличием или отсутствием определенного политического организма, который нация могла бы назвать своим, не является достижением исключительно современной деконструктивистской критики. Все это по-своему ощущали уже в ХIХ веке. Политический мир все еще был во многом разделен между старыми династическими государствами, ведущими свою родословную от «старого режима», — Российской и Австро-Венгерской империями в Европе, Османской империей на Балканах и в Азии. Но и новые «национальные государства» — Франция, Пруссия (Германия), Нидерланды — не всегда и не вполне ограничивали свои территории этнографией титульных наций. Было очевидно, что народов, даже в старой Европе, существует больше, чем существует государственных образований. Такое положение, следуя Гегелю, давно привыкли объяснять, разделив народы на два разряда: «исторические», то есть те, которые были творцами собственной истории, сформировали собственные государственные образования и, как результат, оставили записи собственной истории, и «неисторические», на долю которых выпало существовать под зонтом исторических наций, а свое участие в великой драме человечества ограничивать незаметным для глаза истории участием в деяниях других народов [6]. Хотя оба разряда требовали национальных историй и в этом отношении национальные истории «исторических» наций — такая же фикция, как и истории «неисторических», за первыми стояли традиция и привычность. Авторы их историй могли апеллировать к каким-то уже существующим нарративам. Их схемы не казались совершенно новыми и неслыханными. Традиция сообщала им легитимность и обеспечивала то, что «новым» историям только предстояло доказать, — их «научность» и, следовательно, приемлемость.
В соответствии с распределением на «исторические» и «неисторические» нации, распределились и науки, их изучающие. История (даже в ХIХ веке все еще преимущественно событийная, ориентированная на рассказы о походах, битвах, указах, народных восстаниях и т. п.) занималась историческими народами, ибо именно они были «видимыми» для нее. Неисторические были отданы наукам описательным — антропологии, этнографии, фольклористике, бравшим пример с естественнонаучных дисциплин. Тихое, безгосударственное и внеисторическое бытие таких народов не оставляет исторических свидетельств. Их незаметное существование может быть установлено только под увеличительным стеклом пристального внимания ученого. Такие народы можно наблюдать, описывать их обычаи и одежду, составлять словари их говоров, подсчитывать их демографию. Словом, такие народы можно исследовать подобно объектам живой природы и с помощью методов, уже с середины ХVIII века успешно испытанных на изучении натурального мира.

Классификаторские и описательные дисциплины имеют в глазах историка один серьезный недостаток: они по определению лишены исторического измерения. Наблюдения и описания производятся здесь и сейчас. Они фиксируют нынешнее положение и практически ничего не говорят о предыдущих состояниях исследуемого объекта. Вместе с тем они демонстрируют одну очень важную вещь: разнообразие народов значительно большее, чем число «исторических» наций. Любая этнографическая группа, в общем, обладает большинством признаков из того списка, по которому обычно определяют нацию: наречием, обычаями, собственным характером, территорией расселения и т. п. Двух вещей недостает: государственной организации и истории. Если первое — вне возможностей историка, то наверстать недостаток второго — вполне в его компетенции.
Исторически нация отождествлялась с высшими сословиями, несомненными «авторами» походов, битв и указов, творцами и распорядителями истории. В этом смысле весьма показательный пример — польская идеология «сарматизма», предполагавшая, что «нацию» в Речи Посполитой составляет только шляхта (ведущая свое особенное происхождение от известного из античных источников народа сарматов). «Народ» (то есть крестьяне и другие подлые сословия), на каких бы наречиях он ни говорил, пусть даже попольски, в расчет не принимался. Постгердеровское «открытие народа» в эпоху Романтизма обнаружило его, по существу, в каждой нации. Оказалось, что внутри «исторических» наций существует до того времени почти незамечаемый «народ» (с его «народными» песнями, «народными» обычаями, «народным» языком, «народной» одеждой), который ничем практически не отличается от «неисторических» наций. Этот «народ» количественно составляет бóльшую часть нации и постепенно, но все более настойчиво начинает восприниматься как ее неотъемлемая часть.
Для многих интеллектуалов, особенно в конце ХVIII века, народ был интересен прежде всего экзотическим образом жизни; в начале ХIХ века, наоборот, возникает культ «народа»: интеллектуалы отождествляют себя с ним и пытаются имитировать его. Как сказал в 1818 году Адам Чарноцкий: «Мы должны идти в народ, заходить в его крытые соломой хижины, участвовать в его праздниках, труде и развлечениях. В дыму, поднимающемся над его домами, все еще слышны отголоски древних обрядов, все еще слышны старые песни» [7].
Более того, в продолжение ХIX в. все больше крепнет убеждение, что это и есть «собственно народ», настоящий, неподдельный, в отличие от образованных классов, утративших органичную связь с «национальным» (отсюда грибоедовское: «Чтоб умный, бодрый наш народ хотя по языку нас не считал за немцев»).

«Открытие народа» устраняло метафизическую бездну между двумя разрядами народов, а в перспективе сулило и вовсе свести эту дистанцию к минимуму. Оказывалось, что «исторические» и «неисторические» народы различаются лишь по своему месту на шкале восходящего процесса цивилизации. Прогресс непременно должен затронуть все без исключения народы, даже те, что по каким-либо причинам еще не вкусили его благотворных плодов. Написание истории «неисторической» нации становилось принципиально возможным.
«Открытие народа», кроме того, утвердило в сознании ученой публики одно важное убеждение: народы являются «древними». «Народ», который с точки зрения образованных классов находился в состоянии примитивной пасторальной жизни, был частью не столько цивилизации, сколько природы. «Народная культура», которую начали изучать западные интеллектуалы, представала как «остатки» того начального состояния, в котором находилось все человечество на заре своей истории. Она, следовательно, не была подвластна изменениям, налагавшимся на «высокую» культуру цивилизацией, пребывая от начала времен в своей очаровательной примитивности. «Народная культура» представлялась неизменной, статичной, как и природное окружение «народа», и в этом смысле вызывала аналогии с миром натурального. Клод Форель, французский ученый, переводчик и издатель народной новогреческой поэзии (сборник переведет в 1825 году Николай Гнедич [8]), сравнивал народные песни с горами и реками, употребляя термин «poésie de la nature» [9]. Словом,
Открытие народа было частью общего движения культурного примитивизма, в котором древнее, отдаленное и «народное» были приравнены друг к другу. Не стоит удивляться, что Руссо выказывал вкус к народным песням, находя их трогательными за их простоту, наивность и архаику — ведь Руссо был великим оратором культурного примитивизма своего поколения. Культ «народа» вырос из пасторальной традиции. Это движение было также реакцией против Просвещения, олицетворенного Вольтером, против его элитаризма, против его отвержения традиции, против возвышения им «разума» [10].
Как «природа», существовавшая «всегда», в принципе не имеет начала, так и «народ», ее часть, пребывает в том же состоянии, в котором он находился с незапамятных времен, а его «начала» теряются в тумане веков. С этой точки зрения становилось неважно, исторический этот народ или нет. Все народы, оказывается, более или менее одинаково «древние», и в этом смысле «исторические» ничем не выделяются среди других, хотя история некоторых из них и осталась, как настаивал Гердер, только в народных «песнях» и «поэзии». Начала всех народов лежат в одинаковой примитивной стадии. Итак, писание истории «негосударственного», «неисторического» народа можно начинать с тех же «древнейших времен», как и историю народа исторического.

«Открытие народа» оказалось интимно связано с еще одним феноменом, важным для нашей темы, — подъемом национализма. Повсеместно в Европе начала ХIХ века интерес к народной поэзии питался только отчасти чисто научными соображениями. Куда важнее были сантименты национального порядка. Основанное в 1811 году шведское «Готическое общество», ставившее своей целью возрождение «готических» добродетелей народа, члены которого читали на своих собраниях «древние» шведские баллады, возникло в ответ на шок от недавней (1809 год) потери Финляндии в пользу России. В самой Финляндии новый статус провинции Российской империи создавал атмосферу, в которой поиски народной поэзии становятся призванием молодых энтузиастов вроде Элиаса Ленрота, собирателя и издателя «Калевалы» (1835, 1849) [11]. Сборник новогреческих народных песен Фореля стал реакцией на антиосманское восстание 1821 года [12]. Шотландцы, поляки, сербы тоже реагировали на потерю политических свобод подобным образом: одиночкиэнтузиасты или специально устроенные общества принимались собирать, издавать и пропагандировать народную поэзию. Поэзия, стоит помнить, все еще считалась высшим проявлением индивидуального или коллективного духа, чистым дистиллятом народного гения. Народы, которым не хватало привычных атрибутов «цивилизации», могли успешно компенсировать их отсутствие, продемонстрировав миру (и себе!) вершины собственной народной культуры.
Открытие народной культуры во многом стало следствием ряда «народнических» движений к возрождению традиционной культуры со стороны обществ, попавших под иностранное господство. Народные песни способны были пробудить чувство солидарности в распыленном населении, которому недоставало традиционных национальных институтов» [13].
Итак, во второй половине ХIХ века у историка появлялись не только технические средства для писания нового типа истории — истории «народа», у него возникали серьезные побуждения нравственного и идеологического плана писать именно такую историю. История народа отныне могла быть представлена «по-научному», а кое в чем способна была претендовать даже на бóльшую методологическую новизну, чем истории традиционные. Ее научная легитимность могла уже быть подтверждена привлечением новейших дисциплин: антропологии, этнографии, языкознания. Традиционные истории могли ассоциироваться с консерватизмом, даже реакцией; истории, написанные от имени народа, — с либеральным выбором. Со второй половины ХIХ века они становятся не только научно респектабельным занятием, за ними встает моральный авторитет народничества и национализма.
 
[1] Роберт Беркхофер называет подобного рода нарративы «великими историями» (the great stories). Среди функций, которые выполняют «великие истории», он выделяет: 1) служить своего рода средством для встраивания «частичных» историй в более широкий контекст для того, чтобы выяснить их значение, или найти их смысл, или, в конце концов, чтобы извлечь из них уроки; 2) предлагать этот же более широкий контекст и общие рамки, в которых творилась бы национальная история; 3) утверждать единство исторического процесса и единственного возможного способа его отображения (см.: Berkhofer Jr., Robert F. Beyond the Great Story. History as Text and Discourse. — Cambridge, MA, and London, 1998. — Р. 40–41).
 
[2] См.: Plokhy, Serhii. Revisiting the “Golden Age”: Mykhailo Hrushevsky and the Early History of the Ukrainian Cossacks // Hrushevsky, Mykhailo. History of Ukraine-Rus. — Vol. 7: The Cossack Age to 1625 / Tr. by Bohdan Struminsky, ed. by Serhii Plokhy and Frank Sysyn. — Edmonton and Toronto, 1999. — P. xxviii. С тех пор, как была написана настоящая работа, увидела свет специальная книга о Грушевском и его истории (Plokhy, Serhii. Unmaking Imperial Russia: Mykhailo Hrushevsky and the Writing of Ukrainian History. — Toronto, Buffalo: University of Toronto Press, 2005) и даже появился ее украинский перевод (Плохій, Сергій. Великий переділ: Незвичайна історія Михайла Грушевського / Пер. М. Климчука. — К.: Критика, 2011).
 
[3] Общий очерк теорий наций и возникновения национализмов, с особым вниманием к Украине, см.: Касьянов, Георгій. Теорії нації та націоналізму. — К.: Либідь, 1999.
 
[4] Anderson, Benedict. Imagined Communities. Reflections on the Origin and Spread of Nationalism. — London and New York, 1991. — P. 205. Цит. по русскому пер.: Андерсон, Бенедикт. Воображаемые сообщества. Размышления об истоках и распространении национализма / Пер. В. Г. Николаева. — М., 2001. — С. 223. (Укр. пер.: Андерсон, Бенедикт. Уявлені спільноти. Міркування щодо походження й поширення націоналізму / Пер. В. Морозова. — К.: Критика, 2001.)
 
[5] Plokhy, Serhii. Revisiting the “Golden Age”... — P. xix.
 
[6] Обсуждение проблемы «неисторических» наций с особенным вниманием к Украине см.: Rudnytsky, Ivan L. Observations on the Problem of “Historical” and “Non-Historical” Nations // Rudnytsky, Ivan L. Modern Ukrainian History. — Edmonton, 1987. — P. 37–48.
 
[7] Burke, Peter. Popular Culture in Early Modern Europe. — New York, Cambridge et al. — P. 5.
 
[8] Saunders, David. The Ukrainian Impact on Russian Culture. 1750–1850. — Edmonton, 1985. — P. 164. [Русский перевод этой книги готовится к печати: Сондерс, Дэвид. Украинское влияние на Российскую империю (1750–1850). — К.: Laurus, 2013.]

[9] Ibidem.—P.9.
 
[10] Ibidem.—P.10.
 
[11] Подробнее см.: Грабович, Григорій. Слідами національних містифікацій // Критика. — 2001. — No 6. — С. 14–23.
 
[12] Burke,Peter.Op.cit.—P.12. 13 Ibidem.
Обсудить
Добавить комментарий
Комментарии (0)