Телефоны для связи:
(044) 256-56-56
(068) 356-56-56
» » "Я исправляю то, что сотворили с этим городом, но туман делает это лучше"

"Я исправляю то, что сотворили с этим городом, но туман делает это лучше"

05 декабрь 2018, Среда
58
0

"Полiт.ua" публикует беседы с людьми, значимыми для культурной, научной, интеллектуальной жизни Киева и Украины.

Предлагаем вашему вниманию полную расшифровку интервью, данного "Полiт.ua" киевским художником Матвеем Вайсбергом.

Матвей Вайсберг - киевский художник, один из основателей "арт-арьергарда". Его картины  можно встретить в коллекциях Музея русского искусства (Киев, Украина), галерее "Ателье Карась" (Киев, Украина), собрании Дяченка (Киев, Украина), К. Вайдлиха, К. Эберхардта (Мюнхен - Лейпциг), галерее “Loradartgallery”(Чикаго, США), в частных собраних в Украине, Израиле, Турции, Германии, Польше, Венгрии, США, Австрии, Франции, Чехии, Великобритании, России, Грузии, Канады, Греции, Италии, Польши, Швеции, Южной Африки, Японии. Как книжный график иллюстрировал произведения Достоевского, Шолом-Алейхема, Е.Багрицкого, Гр.Кановича, Х.Ортега-и-Гассета, К.-Г.Юнга и С.Керкегора.

Беседовала Галина Любчич.


Галина Любчич: Как из маленького мальчика получается художник?
 
Матвей Вайсберг: Из маленького мальчика художник получился самым естественным способом. Я себя помню приблизительно с трех-четырех лет, мы жили в нашей нынешней квартире, которая тогда представляла собой коммуналку, где всего было девять жильцов. Наша с папой и мамой комната была перегорожена по фрамуге окна. Комната не очень большая, по-моему, метров восемнадцать, и в другой части жила мамина сестра с мужем. Почему я это все рассказываю, потому что я очень хорошо помню свои рисунки на перегородке. Разрисовано было все, благо, мне не запрещали, поскольку состояние бытовое позволяло, хотя, каким бы оно ни было, мои родители, я думаю, только приветствовали бы такие вещи. Некоторые рисунки помню по сей день. Я  очень любил рисовать папу, собственно, он был моей любимой моделью. Кроме того, мама пошла учиться в художественный институт, который сейчас громко именуется Академией, на искусствоведение, и у нас появились книги по искусству. У нас книг вообще всегда было море, на все остальное как-то не очень денег хватало, но тут появились книги по истории искусств, толстенные, и, соответственно, картинки в них, и я от так называемого детского рисования очень быстро перешел к так называемому  рисованию взрослому. Помню мужественных кондотьеров, всяких рыцарей и так далее. И когда мама начала моими рисунками интересоваться и показывать их каким-то художникам, мне уже было лет шесть, наверное. Они стали говорить: «Нет, ну, не может быть, чтобы мальчик так коня нарисовал». А когда я был еще младше, помню свое открытие: я рисовал, рисовал лошадь коленками вперед и, наконец, понял, что задние ноги – коленками назад. Я помню ощущение правды. Чем правда от правдоподобия, собственно, отличается. Думаю, что вот эти все впечатление, они, наверное, сильно повлияли.

Потом  все было гораздо проще, потому что меня отдали в студию в Дом пионеров, который и сейчас существует в виде Дома детского творчества на Ярославовом Валу. Я так иногда хожу мимо и ностальгически гляжу на окошечки. А потом – в художественную школу республиканскую, вот это уже было серьезно, вот это уже был выбор окончательный. То есть, собственно, выбора как такового и не было. Я никогда не относился к этому как к выбору профессии, это был выбор (хотя я не произносил  таких громких слов по малости возраста) жизни, судьбы. А что, собственно, такое художник? Что за профессия? Странная профессия. Профессия, это когда тебе говорят: «Нарисуй кенгуру».
 
Г.Л.: Ваши родители это мнение разделяли?
 
М.В.: Родители, конечно, хотели, чтобы это было, в том числе, и практической профессией, поэтому они меня уже впоследствии уговаривали поступить на книжную графику. Но понятно же, что ты либо в каком-то идеологическом качестве художника присутствуешь и тогда  зарабатываешь, либо это у тебя какие-то побочные заработки. Вот ты книжный график, а в свободное время рисуешь картины. У меня это раздвоение, честно скажу, не очень получалось. Сначала я пошел поступать куда хотел – в художественный институт, хотя и мешали обстоятельства, связанные с пятой графой, все это правда, это было. И в тот же год поступил в Полиграф. Причем, было очень смешно. В художественном институте меня попридержали на специальности, но я блестяще сдал литературу, написал сочинение на «5», а в Полиграфе, там наоборот было – я получил «пятерки» по специальности, а потом меня уже вдогонку начали «резать» на общеобразовательных предметах. Но не дорезали, там мне нужно было «двойку» ставить, а на «двойку» я все же никак не тянул. Но главной остается художественная школа, которую я окончил. Она была колыбелью для 70% киевских и половины украинских художников, и это была настоящая вольница в окружении несвободы, немножечко бурса, в хорошем смысле, и школа мастерства своего рода, школа ремесла, идей. Пребывание в этой школе в течение семи лет я считаю окончательным фундаментом. Хотя впоследствии еще были колебания, что рисовать, как рисовать, но, очевидно было, что корабль уже вышел из пункта «А» в неизвестном направлении.
 
Г.Л.: Матвей, объясните, пожалуйста, не эксперту в изобразительном искусстве, часто встречающиеся в прессе фразы о том, что Вы представитель школы, даже основатель направления. Почему Вас так называют?
 
М.В.: Ни в коем случае я не хочу быть основоположником, я на это вовсе не претендую. Просто была естественная реакция, когда начались постмодернистские штуковины. Я к этому отнесся, если угодно, снисходительно, снисходительно со знаком «плюс». Потому что мы сами были достаточно веселые ребята. Например, мы когда-то с моим покойным другом Ваганом, раздобыли на заводе огромные портреты членов политбюро (на холст они нам, собственно, нужны были), поставили на Андреевском спуске возле нынешней светлицы и перерисовали Щербицкого в Маркса. Сначала появилась надпись «Это Маркс?», потом пририсовались бакенбарды, борода и так далее. Сейчас бы эту акцию, наверное, обставили, а тогда никто ничего не замечал, кроме нас. Это было весело, это было смешно. Потом мы эту работу порезали на куски и использовали, как и планировалось, в качестве холста. Тогда же такая вещь придала сама себе чрезвычайную серьезность...

Вы понимаете, это уже специальный какой-то разговор, а на самом деле, насколько я понимаю, существует рынок художественных произведений, который надо так или иначе чем-то насыщать, и желательно, чтобы он был, в каком-то смысле, управляем. Был такой фильм грузинский, когда старый человек везет саженцы груши, и что-то там такое – автобус, горы, итальянцы – и он говорит: "Попробуйте груши". Итальянцы пробуют, какие-то безумные груши, очень вкусные. Старик говорит: "Берите саженцы, я вам их так отдаю". Итальянцы интересуются, как их высаживать, тот рассказывает, как, и добавляет, что плодоносить они будут, я не помню, через 15 или 20 лет. Итальянцы смотрят на него, как на безумного, кто же ждать будет? То же и с художником. Растить художника, дело, как с этими грушами, Бог его знает, что там случится. Ван Гога никто не выращивал, но через 20 лет, когда удобно стало работать с его «сухим остатком», очень сильно подсуетилась его семья, началась темная  история, но Ван Гог уже в этом неповинен. Он величайший из художников и, когда он пускал себе пулю в живот, он менее всего думал о том, как будут его работы распределять.

Произошла, на мой взгляд, некая подмена. Теперь можно, пардон, кусок дерьма (буквально) раскрутить, если вложить в него денег. Что и было сделано. Кстати, я читал, что это дерьмо взрывается в галерее. Речь вот о чем: создали модель человеческого кишечника, в нее заталкивается что-то, а на выходе логичный продукт, который раскладывался по пакетикам, и лондонская галерея «Тайт» купила это за 22 тысячи фунтов. Но, учитывая, что там происходят органические процессы, оно недавно стало взрываться. Очень хорошая литературная история. Причем, сами художники стали вести себя крайне агрессивно, я их не хочу выгораживать, но и без них ничего бы не происходило. Очень многие, умеющие писать, вовлеклись, кто-то искренне, хотя искренность – качество необходимое, но недостаточное, чтобы быть кем-то. Можно быть искренним Гитлером, почему нет? Маркетинг, по сути, заменил все. Я даже не знаю, что формирует большого художника. Хотя, если бы это знать, то можно было бы книги кулинарные издавать с этим рецептом.

Поэтому у нас и была такая реакция с этим арьергардом. Слово возникло как шутка, может и от меня пошло. Я говорил: "Сколько можно быть авангардом? Будем арьергардом!" Понятно, что кто-то должен этот уходящий взвод, батальон, роту, не знаю, но кто-то должен защищать спину. Почему не мы, в конце концов? И было провозглашено Андреем Мокроусовым, что мы – последовательная, гуманистическая, антропоцентристская, фигуративная – и так далее…. Это была такая реакция, и для начала мы были чистейшим андеграундом.

Если помните,  Дни Киева были сначала в апреле два дня, потом в мае, потому что в апреле холодно, и на эти дни разрешили картинки показывать на Андреевском спуске. Власти хотели всю эту ситуацию держать под контролем, но как улицу контролировать? И получилось очень смешно, худсоветы выдавали бирочки с подписями, печатями, я тоже на худсоветы ходил, носил картины. Потом ходили люди с повязками, даже на меня один раз надели. Помню, я подошел к Ивану Нестеренко и Игорю Дяченко, знаменитому собирателю, искусствоведу, у которого я учился в свое время, и Игорь сказал: "Не успеешь выставить что-то хорошее – уже человек с повязкой". В общем, об этом прослышали москвичи, питерцы и в 1985 году приехали, не без моего участия, но это как волновая функция (вот у меня лежит "Квантовая революция", почитываю), они приехали, где-то жили, общались, созидали. Началось с нашей подачи рисование портретов на улице, там же мы выставляли свои работы, собственно, у нас не было другой площадки, не было возможности заявить о своем существовании. Вот я, невзирая на то, что закончил художественную школу и Полиграф – то есть, художник патентованный, с печатью –  не имел других возможностей.


Г.Л.: Что, кроме "Квантовой революции" читаете?
 
М.В.: Я сейчас с удовольствием читаю литературу о декабристах, потому что я служил в Чите. Я и так любил эту литературу, а сейчас это для меня топографически важно, я знаю эти места, я знаю эти нравы, если угодно.
 
Г.Л.: Скажите, а в армии Вы рисовали дембельские альбомы?
 
М.В.: Конечно. Не себе, себе ни в коем случае, я их терпеть не мог, но это спасало, на самом деле. Тогда было модно рисовать "Ну, погоди!" Я с тех пор этот мультик на дух не переношу. Волк – это дембель, он приходит в армию, все его приключения – ужас. Особенно любили его ребята с Кавказа. Но я для них разработал свою методу, в том же духе, как кавказский человек приходит в армию: сначала он угнетаем, а потом все заканчивается традиционно – узлом из рельсов, уходящим поездом, плачущей девушкой. Пользовалось бешеным успехом. Кошмар.
 
Г.Л.: То есть, сейчас где-то по территории бывшего Союза рассыпаны дембельские альбомы, принадлежащие перу Матвея Вайсберга? И через n-ое количество лет они на аукционах могут быть проданы за большие деньги – пора искать и скупать, я думаю.
 
М.В.: Только вот жаль в эту пору прекрасную....
 
Г.Л.: Знаете, есть еще времена, в которые нам  не довелось пожить, времена наших предков. Как далеко вы можете заглянуть в историю своего рода?
 
М.В.: Не дальше четырех поколений, к сожалению. По отцовской линии прадед был купцом Первой гильдии, ему принадлежал в Киеве мукомольный завод, то есть позиция очень приличная, и при этом у него при Советской власти уже была охранная грамота, потому что он ссужал деньгами побег из Лукьяновской тюрьмы Баумана и Литвинова. Был единственный такой побег, по-моему, в 1902 году. И поэтому он преспокойно умер в доме, когда-то ему принадлежавшем, где-то на Шота Руставели, даже номер, честно говоря, не помню, но уже в одной комнате коммуналки. Вот такой прадед. При этом, когда он выдавал свою дочь, мою бабушку, замуж, это был явный мезальянс,  потому что мой дед был из простой семьи. Он был политбойцом у Котовского, не очень крупный, но комиссар, но прадеда интересовала одна позиция – еврей ли жених. Этот дед погиб на войне. Как и другой, по материнской линии. Он был поэтом, писал на идиш, Мотл Гарцман или Матвей. Собственно говоря, в честь него меня и назвали. Я дальше деда Гарцмана не заглядывал, знаю, что он из семьи скорняка, беднота немыслимая. В Киеве, с 1934 года он жил в писательском доме, и когда бабушка вернулась туда из эвакуации и увидела, что из нашей полуподвальной квартиры немцы сделали отхожее место,  она вселилась в свободную, в том же доме. Рассказывала, что когда пришел Леонид Вышеславский с ордером на занятую ею жилплощадь (это та, в которой мы и сейчас живем) и увидел бабушку с двумя дочками, то сказал, что в квартиру своего погибшего товарища не пойдет. Он получил ордер на другую. В общем, нравы в писательской среде были не такие, как ныне, все-таки. Знаю, что дед дружил с Владимиром Николаевичем Сосюрой, что переводили его с подстрочников Тычина и Рыльский. Такая была у него компания. И дальше этого я не заглядывал.

Но очень странная история случилась буквально в прошлом году. Я шел по Андреевскому спуску, с которым у меня вообще кусок жизни связан, и вдруг вижу, продают жилетку, примерно в районе 18-го дома. В этом месте продают все, что угодно, в том числе всякую гадость, типа нацистских свастик, и там же висит жилетка со звездой Давида, из гетто жилетка. Мы были с мои другом, и я попросил его: «Леша, подойди, посмотри, потому что я боюсь, сорвусь, или еще что может приключится. Узнай, что это такое, откуда оно взялось". Леша пошел, посмотрел – на жилете бирка Бердичевского музея. Я попросил узнать, сколько это стоит. 200 долларов. Кризис уже бушевал вовсю, такие деньги для меня... Но я заволновался, начал кому-то звонить, рассказывать, думал денег добыть на это дело, может быть, кто-то выкупит. Никто. Я рассказал своей жене. Моя жена – для этого рассказа важно – она не еврейка, а русская, папа из Тамбовской области и мама с Волги. Ну, рассказал и рассказал. Ирина у меня большой краевед, любит ездить по маленьким городишкам. Она приехала однажды в Нежин и там навела «шухер» в местном краеведческом музее, начала спрашивать: «А где тут у вас знаменитые греческие кофейни?»  Переполох был в музее страшный. И вот Ирина говорит, что хочет поехать в Бердичев. Она и правда давно этого хотела. Дело было прошлой зимой, все время шел сильный снег, непонятно, как добираться. Это довольно далеко, но она поехала, а мы вдвоем с сынишкой остались ее ждать. В итоге выяснилось, когда она вернулась, что на свою какую-то заначку жена купила эту жилетку, тогда же, на Андреевском спуске, и повезла ее в Бердичевский музей. Вначале, в музее, на нее отреагировали как на «ревизора», но она заверила, что просто привезла жилетку для них. Выяснилось, что когда-то этот музей был переделен, и по дороге пропали некоторые вещи. А Гарцман, он родом из Бердичева, и я знал, что в Бердичесвком гетто погибла его мать, его братья. В музее, в итоге, были страшно обрадованы и тронуты таким поступком. Меня моя жена поразила, конечно, в очередной раз. Она мне, в каком-то смысле, этот кусок моей биографии подарила. Бердичев был для меня, ну, не знаю… «Дико воет Эренбург. Повторяет Инбер дичь его. Ни Москва, ни Петербург не заменят им Бердичева…» – что-нибудь вот такое, но это и моя Родина тоже. Я там не был никогда, но я знаю, что дед оттуда. В музее он даже на каком-то стенде указан. Причем, у них никаких вещей не осталось от гетто, только вырезки из газет, а тут вот эта жилетка, причем с надписью "дар такой-то". Какая-то женщина хранила ее много лет. Такие страшные вещи происходили с этим гетто, потом уже читал об этом много. Теперь я с этим тоже живу. Хотя я знал об этом, но почувствовал только благодаря ситуации. Знаете, моя мама, Шелла Гарцман, не очень посвящала меня в эти родственные связи. Так что, биография такая: с одной стороны купец, а с другой – поэт.
 
Г.Л.: Вы часто упоминаете об особой важности Андреевского спуска в вашей жизни, и последняя история – тому подтверждение, расскажите, пожалуйста, еще немного об этой улице.
 
М.В.: Андреевский спуск, это главная артерия города, если перекрыть ее, город умрет. Андреевский – культурная составляющая Киева, а, собственно, какая еще составляющая может быть? Она же историческая.
 
Г.Л.: А чем был Андреевский спуск для художников до того, как стал туристической тропой?
 
М.В.: Я с Андреевским спуском был связан, еще будучи учеником художественной школы. Тогда эта улица была еще живая, во всех домах жили люди, это такое было, мягко говоря, разночинство, дворы очень разные. Из дома Ричарда, когда мы на горку забирались, нам за пустые бутылки приносили стаканчик, иногда даже закуску какую-то, но это когда мы уже были старшеклассниками. Это была настоящая улица, совершенно не имеющая отношения к художественной жизни, разве для тех, кто знал, кто помнил про булгаковские места. Хотя, как не имела? Нас всегда туда тянуло с этюдниками нашими, собственно, мы же не просто так туда ходили выпить. Мы рисовали. Чаще всего дом Ричарда, там колоссальный был двор, с контрфорсами, безумной архитектурой, многослойный. Там можно было подняться сквозь двор на горку. Потом я помню, как Андреевский спуск весь одномоментно съехал на Оболонь. Или на Троещину, не помню. В один момент улица стала пустой. Причем, это было похоже на бегство, люди съехали, оставив многое из своего скарба, как им тогда казалось, нехитрого. Я тогда учился в 11 классе, в художественной школе, и мы рядом с Андреевским спуском, на улице Ладо Кецховели, ныне Воздвиженской, просто заняли мастерскую, весь второй этаж. Нам тогда пошли на встречу, потому что брошенных квартир и даже домов было валом, и мы по брошенным квартирам насобирали себе шикарной мебели, бутылок, еще чего-то. Причем, я знаю, что многие заполучили себе коллекции, которые сейчас оцениваются в состояние. У нас тогда были другие цели. Представьте, просто заходишь в пустую квартиру, а там настоящая резная мебель, все, что угодно было – люди просто уехали и все. Их можно понять, потому что квартирки многие были с удобствами во дворе, традиционные двухэтажные домики, наверное, и с соответствующими животными в них. Но для нас это место  было весьма художественным.

Потом Андреевский спуск надо было как-то оживлять, квартиры там было смешно давать, жилплощадь еще ничего не стоила, и начали через Союз художников давать мастерские, причем, еще и уговаривали. Я к Союзу художников не имею никакого отношения, и тогда не имел, и не собираюсь иметь, но муж маминой сестры, к тому времени, член Союза, получил в 18-ом номере мастерскую, которая и по сей день есть, и для меня началась жизнь, связанная с Андреевским спуском. И не только моя, масса художников оказались там.

Кроме того, я помню, когда мы начинали уличное портретирование в "трубе" на Майдане Незалежности, мы с моим другом Ваганом тянули всех на Андреевский, а народ упирался и говорил: «Тут людей больше, тут можно больше заработать». Поскольку нас «заработать» интересовало меньше, то мы с Андреевским постоянно были связаны. Он пережил, на мой взгляд, в описанных мной временных рамках, свой расцвет, начиная с этих праздников искусства – Дней Киева – когда приезжали люди из разных городов, иногда даже стран, специально к этой дате. И вначале действительно было интересно. Я узнал многих своих друзей именно там, жаль лишь, что сейчас «иных уж нет, а те далече»... Мы знакомились на улице, мы обнюхивались, как коты, друг с другом. Все просто – картинки висят, а, собственно, ксива мне не нужна, им тоже, принцип прост: этот человек мне интересен, я хочу с ним познакомиться. Это не обязательно были патентованные художники, с этим у меня все в порядке, я к бумажкам отношусь достаточно холодно.

Вот так, потихоньку, многие вещи, связанные с Андреевским, стали постоянными. Там был магазин, не помню, какой номер дома, где мы передружились со всеми девушками, и у нас даже был своего рода «открытый счет». Поскольку в галерейках время от времени что-то продавалось, то можно было прийти с компанией, набрать там чего-нибудь, тебя записывали в какую-то книгу, совершенно цивилизованно, на мой взгляд. Заработал – отдал. И это продолжалось годы. Причем, время было странное достаточно, когда ничего не было, народ уезжал, никто с собой ничего взять не мог, и кто-то, вероятно, пустил слух, что надо везти с собой искусство на Запад. В это время мы с Сологубовым ходили обедать в ресторан и, зачастую, водили туда компании. Ну, бред какой-то, можно было купить икру, но нельзя было купить масла. Вдруг появились какие-то деньги, но я всегда считал, что зарабатывание денег – это особый талант, коим я не обладаю ни в какой мере. Потому что после института у меня была мечта зарабатывать 100 рублей в месяц, неосуществленная – у меня так и не получилось. Денег никогда не было много, чтобы, например, единовременно сделать ремонт, но достаточно, чтобы жить весело.
 
Г.Л.: А что Андреевский сегодня?
 
М.В.: Во-первых, там галереи. Например, «Триптих», в которой я выставляюсь достаточно регулярно, тот же 18-ый номер, в который я уже не хожу. Сама улица  превратилась в то, во что она и должна была превратиться – в туристическую улочку. Что тоже неплохо, потому что, если выгонят этих бедолаг оттуда, то из Андреевского получится то, во что они Воздвиженскую превратили: я ее называю «здесь птицы не поют, деревья не растут». А я помню, какая была Воздвиженская! На ней снимали «За двумя зайцами». Теперь это воплощенная мечта градоначальника вроде Омельченко или Черновецкого: чтобы улица была прямая, чтобы были офисы. Приезжая в Иерусалим, где кривые узкие улочки, я все время думаю: вот тут бы наши градоначальники покуражились! Как только жизнь начинает сама собой побеждать, тут же приходит человек и говорит: «Мне тут нравится, тут красиво». А дальше обычный механизм, который работает не только у нас. В Нью-Йорке, например, район Сохо – живут художники, приходит золотая молодежь, скупает все, цены вырастают, художники уходят. Опять на интересное место, но своим приходом они уже это место приговаривают. Надеюсь, что, по Хармсу, жизнь победит неизвестным способом. Но я все меньше в это верю.

Надеялся в своем районе все пересидеть, но когда на моих глазах начали домину выстраивать на велотреке, который в 1913 году заложен, надежды не осталось. А там Святославский Яр, описанный Паустовским и так далее. А что им дело есть до этого, до этого Киева? Как говорит мой друг Володя Маркосян, который сам из Сухуми: «Что, они буду плакать по этим камням?» Нет. И дело не в том, киевлянин ты или нет, нельзя делить людей на местных и неместных.

Моя жена, которая родилась в Белоруссии, когда приехала в Киев, она руками, пардон, разгребала дерьмо из дома Мазепы, с такими же энтузиастами, как сама. Нужно полюбить то место, где ты живешь, а не свою, например, Велику Хорунжевку с ее законами и прочим насаждать в Киеве. Я же не приезжаю к вам и не говорю, как вам жить и как вам строить. Причем, это классическая крестьянская черта. Я не хочу быть огульным, но в Баварии мне жаловался один немец, что их крестьянские дома теряют идентичность, потому что кто-то в селе оштукатурил свой дом и все должны оштукатурить. Мне рассказывали, как в Седневе люди сруб XVIII века покрыли пластиковой вагонкой, «чтобы было красиво». Плохо, когда человек объявляет себя сосредоточием культуры, вместо того, чтобы понять то место, куда он приехал, полюбить его. Правда, опыт показывает, что не всегда срабатывает и городское происхождение, тут я вполне марксист, когда речь начинает идти о деньгах, то... Только у нас такое могли придумать «Бабло победило зло». Совершенно изумительный перл. Добро все равно победит, плевать на все их выдумки. Но я как-то вышел на балкон и понял, что нет тех верхних точек Киева, которые я знаю. И это не Манхеттен, в конце концов, где понятно, что рядом с высотками двух-, трехэтажные дома, одноэтажная Америка, пресловутая, это не Париж, где вынесено подальше новое строительство, это вообще ничего. В общем, «революция вошла в село решительной походкой, удовлетворяя, прежде всего, деревенскую страсть к стяжательству». Это цитата из Варлама Шаламова. Вот эта страсть к стяжательству, как сказали бы поляки, совершенно огульная, совершенно всеобщая, вот это она.
 
Г.Л.: Но вы не уезжаете?
 
М.В.: Да, но для своего сына не очень хорошо представляю себе Киев, мне бы не хотелось, чтобы он здесь жил. Вот я киевлянин до мозга костей, как мне кажется, хотя, кто знает. Здесь и болеть-то страшно, причем, я это знаю, как человек, которому операцию делали на сердце. Слава Богу, есть друзья. У нас же вообще заменены системы, и медицинская, в том числе, на личные связи.

Лучше продолжу о художественной части этого города. Она, на мой взгляд, очень интересная, но, мне кажется, сходит «на нет», и не только потому, что я так думаю, а потому, что происходит все то, о чем я говорил. Об этом совершенно гениально Ницше сказал, что те, кто шумят, думают, что мир вращается вокруг них, а мир вращается вокруг тех, кто делает. Он вращается неслышно. И вот это неслышное вращение мира, мне кажется, чрезвычайно важной вещью, и скрип этой оси иногда слышится. В этом смысле я антропоцентрист и верю, что довести процесс разрушения до конца никому не удастся. Ведь Киев очень интересное в художественном смысле место. Здесь есть несколько десятков достаточно крупных художников, и как бы они ни ладили там между собой,  можно говорить о киевской школе. Она же возникает не потому, что кто-то ее объявил, а потому, что есть критическая масса художников, время подошло.

Меня лично приучали к тому, что художника узнают после смерти. Нарисовал – и все. Я человек неверующий, но это своего рода вера в бессмертие. Кто-то придет и сдует пыль. На самом деле это так, картины – это послания, это сгустки времени, не остановки времени – я на этом настаиваю. Потому что, пока ты ее делаешь, ты еще идешь с ней вровень, потом ты пошел, а она осталась, погружаясь, как сказали бы Стругацкие, в пучину времени. Пусть погружается, а потом получается «Рембрант к этому прикасался». И он действительно прикасался. И сегодня можно потрогать. И для картины это неоспоримое достоинство. Книга – другая вещь, наверное, более важная, чем картина. Но у картины свое, в ней тактильные ощущения важны. В музеях, правда, не разрешают трогать,  но я бы разрешал.
 
Г.Л.: Остались ли в Киеве «белые пятна», не для Вас, конечно, для градоначальников?
 
М. В.: Вопрос сложный. Недавно я был у моих друзей, в доме между улицами Франко и Лысенко, там дворы, как раз мой ареал обитания с детства, и увидел из окна огромную зеленую лужу – Андрей Тарковский просто отдыхает. Сейчас там строительство, и лужа тоже ушла, а была она очень киевская. Какие-то проемы домов есть, но мне очень сложно сказать. Я помню, когда Омельченко хотел наложить лапу на наш дом, его вдруг разделили на два номера, и я внезапно стал бомжом, в паспорте просто номер, а дом только с "а" или "б", но запротестовали люди. Наши царственные бабушки ни за что не соглашались уехать из писательского дома, даже за очень большие тогда деньги. Это восхищает, но, мне кажется все же, что произошла уже необратимая вещь в Киеве, потому что критическая масса тех, кому этот город безразличен, превысила «точку возврата». У Киева вообще такая история, к сожалению. Мы же ничего не знаем о Киеве при Литве,  мало что осталось от Киева XVIII века. Есть Киев XIX века, который сейчас изничтожается, и есть, условно говоря, София Киевская, X-XI веков. Которая тоже гибнет. Вот ходишь мимо Сенного рынка и думаешь, что должен существовать ад, для тех, кто принял личное участие в его уничтожении. Это памятник архитектуры и построен был так, что его сломать до сих пор не могут. Это египетское строительство, кладка циклопическая. Дела никому нет, душа не болит и бабло побеждает нас с вами. Но нам нужно возделывать свой сад, по-вольтеровски, тем не менее. Немножко смешно звучит, а что делать еще? Я пишу в сером цикле Киев с натуры,  исправляю то, что сотворили с этим городом, но туман делает это лучше.

 
Г.Л.: Художники не только во времени удалены от своей публики, но и по самой сути своего творчества. Матвей, а Вам нужно мнение тех, кто видит Ваши работы?

М.В.: Это было любопытно, когда я был уличным художником. Я рисовал портреты, как мне кажется, нетривиальные, я экспериментировал и договаривался с портретируемым, таким образом я его немного превращал в публику, как вы говорите. Предлагал, если портрет не понравится, то человек оставляет у себя свои пять или десять рублей, а портрет остается у меня. Старался максимально свободу себе подарить, и это было очень интересно. Я думаю, что человек либо видит, либо нет. Это не всегда зависит от количества книг им прочитанных, я не знаю, от чего это зависит, это как талант, как музыкальный слух, если угодно. Хотя, музыкальным слухом обладает большее число людей, чем художественным, потому что здесь есть некие препятствия. С другой стороны, много ли людей просто так слушают классическую музыку, или серьезную музыку, не обязательно классическую, джаз, например? У женщин это, по моим уличным наблюдениям, встречается чаще, чем у мужчин. Мужчины все хотят знать решение задачи. Вот задачник, мы можем заглянуть на последние страницы и посмотреть решение. С моей же, просвещенной или непросвещенной, не знаю, точки зрения, здесь нет такого, и поэтому не все готовы с этим примириться. У меня иногда работы возникают из названия. Иногда работы не меняются, а название меняется. Название уточняется со временем. Я вам скажу, что история моей семьи, моей женитьбы, произошла, благодаря моим картинам, выставленным на Андреевском спуске, в Доме композиторов. Было такое место, туда очень много людей ходило, такое паломничество киевской интеллигенции (без кавычек), и моя будущая жена пришла с подругой, посмотрела, и ей так понравилось, что она решила на днях Киева посмотреть еще этого художника. И я очень хорошо помню, как вышел пьяненьким из кустов, увидел девушку, которая смотрела на мои работы и начал ей что-то говорить, а она сказала мне: "Отойдите, вы мне мешаете". Я подивился этому. Вот у нее абсолютное видение. Я таким видением изначально не обладал, я думаю, оно развилось. Я беру сейчас на себя смелость по картине рассказать о человеке куда больше, чем цыганка нагадает. Тут скрыть ничего нельзя. Человек ясен: что он любит, что он ценит, что он помнит, какой он. Если ты притворяешься, тем более это видно. Я остро реагирую, мне важно иногда. Хотя, по большому счету, из тех, кого я знаю, мне важно мнение немногих. Но, когда человек видит, и ты это чувствуешь, возникает связь, и, пусть это немного высокопарно, но день прожит не зря. Мне кажется, что я говорю работами о таких простых вещах и для меня сегодняшнего таких пронзительных, что не понять сложно. Художника окружают люди, и он несвободен, зависим от их мнения, а иначе зачем он? Не бойтесь быть несовременными,  как говорил Сальвадор Дали, у вас все равно это не получится. Потому что мы живем сейчас и здесь. Я свободен от конъюнктуры, потому что, как говорил Занусси своему сыну, если книга стала бестсселером – подари ее своему шоферу. В этом что-то есть, согласитесь. 

Обсудить
Добавить комментарий
Комментарии (0)