«Когда слово «интеллигенция» оказалось ругательным, – это стало подлинным крахом социальных устоев общества»
Интервью с Мирославом Поповичем
Стартовавшие в октябре «Публичные лекции “Полiт.ua”» – только часть большого проекта «Полiт.ua» (совместного проекта «Полит.ру» и издательства ОГИ). Сегодня мы представляем первый материал еще одной части этого проекта – видеоинтервью с выдающимися деятелями украинской науки и культуры – об их опыте, о среде, в которой они формировались и работают, о проблемах, которые на их взгляд стоят перед Украиной, Россией, миром. Первым нашим собеседником стал академик Национальной академии наук Украины, директор Института философии НАН им. Григория Сковороды, главный редактор журнала «Философская мысль» Мирослав Попович. Беседовала Юлия Веретенникова.
Ю.В.: Сегодня мы беседуем с Мирославом Поповичем, философом, ученым, академиком Национальной академии наук Украины, директором института философии им. Г.Сковороды, неутомимым общественным деятелем. Кроме всего, Мирослав Владимирович – кавалер Ордена Почетного легиона, кавалер Ордена Ярослава Мудрого и Ордена за заслуги. Свою нелегкую работу ученого и руководителя он совмещает с редакторством журнала «Философская мысль» и участием в редколлегиях еще нескольких серьезных изданий. Я очень рада, что, несмотря на свою сумасшедшую занятость, Мирослав Владимирович нашел время, чтобы поговорить с нами, и что вы можете познакомиться ближе с этим удивительным и бесконечно доброжелательным человеком.
Мирослав Владимирович, вы человек того поколения, кто пережил голод тридцатых годов – вы родились в тридцатые, – оккупацию, войну, всяческие неоднозначные перемены в нашей стране. Как-то все эти тяготы отразились на вашей судьбе - потом, впоследствии?
М.П.: Ну, конечно, все отразилось, все осмысливалось, все переживалось. Но я бы сказал, что самое сильное жизненное впечатление у меня со времен тех тяжелых испытаний – о тех мальчиках, которые ушли потом в партизаны. Это были мамины ученики, в основном 9 класс, почему-то. Может быть потому, что 10 класс ушел уже в армию, он уже был в рядах вооруженных сил, а это были дети, которые хотели воевать. И их никто никуда не гнал. И были многие другие молодые люди, которых война поставила в безысходное положение – они были военнопленными, москвичи, они выдавали себя за украинцев – немцы отпускали в 41 году украинцев из плена. Никто из них не выжил. Ни один человек. Один выжил, но он был не в нашем подполье, не в этом городе. Но тоже мамин ученик. Вот если бы не эти ребята, мне бы, наверное, было бы труднее жить, и я бы не мог найти опору в человеческих ценностях. Простые девятиклассники из провинциального города Изяславля, мальчишки. Меня именно эти дети, эти ребята (для меня они были взрослыми, я был тогда еще малышом) удержали на плаву в очень тяжелое и самое неприятное время – время освобождения от немецко-фашистских захватчиков. Неприятное потому, что люди, которые жили на оккупированных территориях, оказались в положении изгоев. Они были неполноценными, они были подконтрольными, и мне было необыкновенно обидно за свою мать, которая, оставшись с двумя детьми, принимала участие в подполье, прятала людей – и стала чуть ли не враждебным элементом. И только в 1965 году – это было первое празднование Победы – власти обратились к бывшим оккупированным и партизанам. Тогда командир отряда нашел мою мать, но это было, когда я был уже взрослым и зрелым человеком. Не все дожили до этого момента.
Это все было ужасно. Но чистота души человеческой раскрывалась в таких ситуациях еще больше, чем в спокойной жизни. И это неслучайно – на той высокой ноте, которую брало человечество в условиях сопротивления, концентрировалось все то, что называется «человеческое достоинство».
Ю.В.: В одном из интервью вы рассказывали, что где-то примерно в это же время вы стали стихийно верующим человеком. Сейчас вы верующий, но нецерковный человек?
М.П.: Я просто неверующий, ни церковно, ни внецерковно. Как говорил некий великий ученый: «Je n’avais pas bésoin de cette hypothèse» – «У меня не было надобности в этой гипотезе», – сказал он в ответ на такой же вопрос, поставленный Наполеоном. Но это не имеет отношения к делу. Я бы не хотел на эту тему распространяться по одной причине: я считаю, что человек сам решает вопрос, есть у него Бог, или нет. Если он не может прожить, сохранив свое человеческое лицо и свою способность сопротивляться миру без идеи Творца, то пусть ему будет эта идея Творца в помощь. В этом смысле «Бог в помощь» является вечной истиной и прямым указанием.
Ю.В.: Мирослав Владимирович, после окончания университета, вы несколько лет работали директором в сельской школе, сейчас вы решились бы занять такой пост? Хотелось ли вам тогда изменить что-нибудь в школьной жизни?
М.П.: Поскольку я сын учителей, для меня возвращение в школьную среду было естественным движением. Хотя, конечно, немного было обидно. Я хорошо учился, у меня были какие-то успехи, а послали меня в школу по двум статьям. Во-первых, потому что я был на оккупированной территории, а, во-вторых, потому что кому-то казалось всегда, что я еврей. Хотя эти две вещи как-то не очень совместимы. У немецко-фашистских оккупантов было много «недостатков», но в этом отношении они были совершенно безупречны. Но я вам скажу, что если бы не такая тяжкая провинциальная атмосфера, и не такое тяжелое иго райкома партии, то, может быть, и я, и мои друзья, которые там работали, никуда бы и не уехали из этого районного центра.
Мой друг Митя Филиппенко был директором школы в том же районе, только в соседнем селе. Когда мы встречались, мы говорили, главным образом, о школе, нам ничего другого не надо было. Но очень гадко там было, трудно – и мы уехали. Я – в аспирантуру, он – сначала на родину к себе, где работал в райкоме партии, а потом тоже в аспирантуру.
Я до сих пор сохраняю отношения с моей бывшей школой и моими бывшими учениками, бывшими учителями. Педагогическая работа полна романтики. То, чего потом уже не найдешь ни в вузе, нигде, это любовь к ученикам, и ответная любовь учеников. Это самое дорогое. Поэтому всегда можно все простить – все тяготы, все неудобства провинциальной учительской жизни. Все скрашивалось вот этими глазами.
Не знаю, как сейчас было бы, но тогда было очень тяжело директору. Я принял школу, у меня было три пары лошадей, и две пары умерли через месяц – нечем было кормить. Воровать надо было, и я не мог прожить без нарушений, и очень серьезных. Я себе ни копейки никогда не брал, но без комбинаций было невозможно выжить. Я был тогда молодым коммунистом и спросил у секретаря райкома (тогда у нас был очень хороший секретарь райкома, я всегда вспоминаю его тепло – Капштык Николай Сильвестрович): «Как же мне быть, я же вынужден воровать? Пришла разнарядка на дрова, но не дровами, а хворостом. Хворост и уголь. Но как же можно на хворосте брикеты угольные поджигать?» Он говорит: «Ты директор? Ты хозяйственник? Ты и решай». Я и решал. У меня был жулик завхоз, который невероятно умел воровать все. И у него просто руки чесались. Он многократно был везде на всяких работах, только не был заведующим районо, а так на всех работах побывал и даже отсидел свое, но я закрывал глаза до тех пор, пока это было возможно. Вот и существовал такой симбиоз в этой работе в школе:
человеческой душевности и очень грязной хозяйственности. Я думаю, что сегодня даже легче в этом смысле.
Ю.В.: Наверное. И немножко свободнее. Это же было в 60-е годы?
М.П.: Ну, нетушки. Я приехал на работу в 1953 году, и в 1956 я уже уехал в аспирантуру. Это первая оттепель, после смерти Сталина.
Ю.В.: Дефицит свободы, дефицит дров – в каждом времени свои дефициты. Моему поколению, мне кажется, остро не хватает уверенности в будущем дне и, наверное, способности гордиться прошлым. А на ваш взгляд, что в наши дни стало самым ощутимым дефицитом?
М.П.: Знаете, мы не задумывались о будущем. Какие-то горизонты светлого будущего, коммунизм – это абсолютно отсутствовало. Причем, мы были идейные люди в этой провинциальной глубинке. Я говорю «мы», потому что не только я с моими друзьями, но и другие мои коллеги, мы не задумывались о том, что мы строим что-то. Мы жили, мы находили в сегодняшнем дне нечто вдохновляющее. Сегодняшняя ситуация, в которой мы находимся, даже больше устремлена в будущее.
Ю.В.: Все стараются просчитать, что же будет с их детьми.
М.П.: Совершенно верно. Может быть, потому что, действительно, какие-то перспективы уже вырисовываются. Потому что тогда был хаос под видом запланированного будущего, запланированного общества, который назывался сначала строительством коммунизма, а потом строительством развитого социализма, а потом уже перестройкой этого социализма, который куда-то не туда был встроен. А потом уже – и вообще неизвестно что, и как это все назвать? Строительство светлого прошлого? Это, конечно, сбивает с толку, человек должен иметь твердые критерии на сегодня. Он должен жить так, как будто он будет жить вечно. И так, чтобы все его душевные силы были сразу вложены, и тут же дали отдачу.
Ю.В.: Мирослав Владимирович, вопрос совсем в другую сторону. Вы, наверное, смотрите новости по телевизору и слушаете радио. И в этих источниках, и просто в разговорной речи, все реже я встречаю слова «интеллигент», «интеллигенция», и все чаще – новый термин «интеллектуальная элита». По-вашему, эти термины обозначают одно понятие?
М.П.: На Западе говорят «интеллектуал». Мне приходилось беседовать там на объектив, и представляли меня: «Интеллектуал». Мне это не нравится. Интеллектуал – это оценочная, а не этическая категория, не социальная. Чего это я вдруг интеллектуал? Я пашу здесь на работе, решаю деловые вопросы, мне нечем платить за свет. «Интеллигенция» – это чисто русское слово. Как известно, оно придумано Боборыкиным, как слово «родина» придумано Карамзиным. Мы просто очень быстро привыкли к нему. И на Западе, когда мне доводится писать что-то, я пишу это слово в транскрипции «intelligentsia», потому что у них нет этого понятия. А у нас, в России (я говорю «у нас», потому что Украина была частью российской имперской культуры), слово «интеллигенция» пришло на смену слову «дворянство». Не забудем, что у Петра I еще было в ходу даже не «дворянин», а «шляхетный», «Шляхетский корпус» и т.д. – от слова «шляхта». И это действительно была элита – не в том смысле, что все были такие уж хорошие. Там и салтычихи были, и все что угодно – но распределение ценностей шло таким образом, что все высшие профессиональные, культурные ценности разрабатывались, усваивались и транслировались через эту социальную верхушку. Потому дворянин мог быть иногда и малограмотным, и мерзким, но как социальная прослойка он обязан был нести в себе нечто – то, что называется человеческим достоинством.
Понятие «честь» рождалось в той среде, и уже потом простой народ себе его заимствовал. Когда слово «интеллигенция» оказалось ругательным, это стало подлинным крахом социальных устоев общества. Это как раз поощряло то, что называется швондерами, о чем писали и Булгаков, и Зощенко.
Поэтому сейчас настало время для реабилитации. Мы начали реабилитировать еще постепенно в 1956 году, и дошли сегодня уже до руководителей УПА. Это все один процесс, но потом мы не разбираемся, а их всех за один стол нельзя было бы посадить, они друг друга поубивали бы немедленно… Надо бы реабилитировать именно шляхетность. И именно ту шляхетность, которая наиболее высокое свое воплощение получила в интеллигенции. Это многострадальная великая русская интеллигенция, это горстка многострадальной украинской интеллигенции. И это то, что осталось. Киев, в общем, очень интеллигентный город. И людей, которые здесь живут и являются интеллигентами, этих людей надо показывать. Их много, и они разные, и они достойны того, чтобы люди их знали и на них равнялись.
Ю.В.: Мы очень хотим, чтобы наш проект поспособствовал этому.
М.П.: Это замечательно.
Ю.В.: Потому что большой разрыв между Украиной и Россией, и он все увеличивается. Это очень обидно. На ваш взгляд, есть какая-то точка равновесия между украинской и русской культурой? Если не в Украине, то хотя бы в Киеве?
М.П.: Начнем с того, что если бы я сказал «украинская математика», на меня бы посмотрели, в лучшем случае, как на националиста. Но если имеется в виду украинская математическая культура, т.е. математическая культура, которая в этом обществе существует и транслируется в новом поколении, то это совершенно не странно и не смешно. Вот так же я бы сказал о русской культуре, об украинской культуре. Если просто выделить, как культуры бактерий выделяют, в этом украинском обществе чисто украинскую культуру, то ничего не получится. Можем ли мы представить любую национальную культуру европейского круга, в которую не входил бы Бетховен, не входила бы «Oda zu Freude» – «Ода к радости» Шиллера, которая исполнятся как гимн Европейского союза? Это то, что должно звучать. Это музыкальный и поэтический словарь, который должен быть у человека, если на то пошло. Поэтому я в украинской культуре не выделяю ту часть ее, которая была создана русскими для русских, но стала также культурой украинской.
Я не каждого российского культурного деятеля могу принять как политического советника себе сегодня. И, например, пушкинскую «Полтаву» я не приемлю. Так же, как не приемлю пушкинское «Клеветникам России». В первом случае Мазепа, во втором случае поляки – сидите и молчите в тряпочку, вы свое проиграли, это наше семейное дело… Это очень некрасиво. Я повторяю, не в этом Пушкин. Никто сейчас ни с какой эстрады не станет декламировать «Клеветникам России», а если и станет, он будет отброшен. Но есть великий Пушкин, который просто не нуждается в комментариях. Он является частью украинской культуры. Он ассимилирован ею в большей степени, чем, скажем, Мицкевич. Я могу назвать много великих польских имен, и очень плохо, что они нам мало известны, но – с'est la vie, как говорят в таких случаях. Мы в большей степени чувствительны были к российской культуре, по понятным причинам.
Для меня понятия «культура Украины» и «украинская культура» почти эквивалентны. Поэтому проблемы какой-то оторванности нет. Мало поступает книг? В этом тоже проблемы нет. Есть Петровка[1], мы туда ходим, и покупаем, и заказываем книги – и привозят, и слава Богу. Я не говорю уже о профессиональных своих связях как философа, как администратора. Могу сказать, что мы постоянно имеем совместные гранты, ездим. Хотя в Варшаве и даже в Париже я сейчас бываю чаще, чем в Москве. Это не потому, что мне Москва стала вдруг чужой. У меня там друзья, с которыми я проводил на кухне 60-е годы. Нас ничто не разделяет и сегодня. Мы не ездим, потому что денег нет, нам никто не платит, когда мы едем туда. Я думаю, что проблемы культурных взаимоотношений России и Украины нет. Есть политические проблемы, и их, конечно, много. Но это специальная тема. Во всяком случае, можно сказать, что при всех прочих равных условиях у нас и дальше будут гораздо более тесные культурные связи с Россией, чем с любой другой европейской культурой, даже славянскими культурами, которые нам очень близки и хорошо понятны.
Ю.В.: Вы верите в идею украинского Возрождения, в то, что настанет такая эпоха. А какие люди для этого нужны?
М.П.: Я когда-то был сопредседателем партии «Демократичне відродження України». Моим московским друзьям страшно нравилось название. Как хорошо, «возрождение», да еще и «демократическое». Это, конечно, большая натяжка. Возрождать что-то трудно, если не было никакого Золотого века. Какой период в истории Украины можно назвать колыбелью, из чего надо возрождаться, как Фениксу? Киевская Русь далеко, и ее надо было бы многократно расшифровывать. Если убрать политически привлекательную риторику, речь идет фактически не о возрождении, а о развитии того, что есть, того, что стало уже историей, и что нужно перечитывать. Это хорошо видно в истории науки. Нельзя понять Эйнштейна или квантовую механику, если вы хотите уложить их в рамки классической механики. Но зато наоборот это можно сделать: глазами Эйнштейна понятен Ньютон, а Ньютон ничего бы не понял и не принял в эйнштейновских вещах.
То же самое происходит в искусстве и в культуре. Почему вдруг в конце XIX века открыли африканское искусство? Потому что появился модерн (то, что тогда называли модерном). Появилось современное искусство, которое уже умело понимать такие пространственные отношения, которые выстраиваются не для того, чтобы точно воспроизвести оригинал, – игра линий, игра объемов… Поэтому, когда в Европу привезли африканскую статуэтку, все поняли – вот оно! Есть красота, есть гармония в природе. Как бывает в жизни: есть человек красивый, а есть некрасивый, хоть умри. В природе все так же: минерал может быть красивым кристаллом или уродливым камнем. Когда мы это чувствуем, когда у нас открываются на это глаза, мы начинаем понимать, что это значит. Ведь даже такого великого мыслителя, как Достоевский, и то не умели прочитать. Он был забыт до пырьевских киновоплощений. А после них масса людей вдруг начала читать и перечитывать. Этому и политика поспособствовала – появилась статья Юрия Карякина «Антикоммунизм. Достоевский и достоевщина» (Проблемы мира и социализма. 1963. № 5). Это было просто открытие. Все вдруг ринулись читать Достоевского.
Вот так же нужно читать историю украинской культуры. Ее нужно для себя переоткрыть. Меняется угол зрения. Мы уже смотрим на нее глазами культурных эйнштейнов, культурных гейзенбергов. И тогда мы можем понять множество значений.
Есть вещи, к которым мы так привыкли, что даже не понимаем, что мы произносим. Есть такая песня, которую любой украинец знает: «Розпрягайте, хлопці, коней, тай лягайте спочивать, а я піду в сад зелений, в сад криниченьку копать». Спрашивается, чего он, на ночь глядя, идет в сад «криниченьку копать», когда все люди спать ложатся, отдыхают? Причем, песня довольно поздняя, судя по музыкальной ткани и по мелодраматизму сюжета. Это где-то XIX век, ну, может быть, конец XVIII, в крайнем случае. Но в ней – архаическая основа, и мы должны ее понять. Мы должны знать, что это за работа, которая должна быть выполнена именно к утру, почему у девушки надо попросить коня напоить. Это ритуальное, это обрядовое. То, что было заложено в эту песню в XIX веке, не было осмыслено даже теми, кто ее пел тогда. А нам-то еще труднее, мы-то поем о позапрошлом веке – а песня ходкая, ее все знают, все за столом поют. Разбирая все по косточкам, мы не лишаем старую культуру ее аромата. Наоборот, мы начинаем понимать, насколько волнующим был этот ритуал для людей того времени: надо перехватить девушку, которая идет брать первую воду из колодца, напоить ею коня… Это сказка, а не простая бытовая вещь.
Ю.В.: Да, и тогда уж девушка точно не сможет «вынести гарбуза» этому хлопцу, отказать ему… Я смотрю по школьным учебникам, по некоторым учебным пособиям: украинскую культуру все больше склоняют куда-то к селу.
М.П.: Это следствие определенных политических инициатив. Потому что та политическая картина, которую рисовали себе сторонники украинской независимости в десятых-двадцатых годах ХХ века, когда заговорили о независимости, опиралась на народническую культуру XIX века. Вся культура, которая создавалась на национальном языке, была очень малой частью украинской культуры. Большая часть творилась (если мы культуру понимаем достаточно широко) на русском языке.
Украиноязычная культура опиралась на народническую традицию и на представление о народе как о крестьянстве. Но вся эта крестьянская концепция Украины фактически обрушилась в начале XX века, и начала создаваться модернистская культура. Наша культура так называемого «расстрелянного возрождения» была урбанистической культурой с очень ярко выраженными национальными чертами. То, что мы сейчас считаем Украиной, – это далеко не вся Украина и, может быть, не самая яркая ее часть.
Школа есть школа. Жаль, конечно, что там строится все так же, как строилось в старое время. Образы из учебников, по которым все учились: образ Онегина, образ Печорина – нужны были для того, чтобы подтвердить, что их главный недостаток заключался в том, что они не знали о руководящей силе партии, которая перевернет все. И так они и остались полуслепыми критическими реалистами, в лучшем случае, а то еще уходили в башню из слоновой кости…
То же самое происходит и у нас сейчас. Те же упрощенные схемы, только сейчас уже не надо иметь пролетарского чутья и звать к восстанию против мировой буржуазии, а надо – «за самостійну Україну». Вдруг вся та борьба за демократию, которая велась в стране – и в Советском Союзе, и в Украине, в частности – вся она свелась к борьбе за «самостійність». А дальше уж живи, как кто умеет, по карману. И по одежке протягивай ножки. Это, конечно другая картина мира, не та, какую будет иметь каждый выпускник школы потом. Если он вообще будет ее иметь…
Ю.В.: Расскажите немного о деятельности общества «Бабий Яр», сопредседателем которого вы являетесь.
М.П.: Это общество возникло тогда, когда возникла угроза строительства Еврейского культурного центра на территории Бабьего Яра, на территории могил. Это противоречит традиции, в том числе, и еврейской. Потому что через Иерусалим едешь – и вдруг пустырь, потом опять начинаются дома. Почему пустырь? Нашли человеческие кости – и там уже строить никто ничего не будет. Строительство на костях нам казалось в высшей степени неприличным. Говоря «нам», я говорю о евреях и украинцах, в данном случае никакой разницы не было. Надо было заменить этот проект. Сделать что-то не самодеятельное, обусловленное не провинциально-местечковым уровнем. Для этого нужно было отвести участок, сделать его заповедным, запретить там всякое строительство. Если речь идет о том, чтобы построить некий мемориал, то объявить, как водится, конкурс, тендер, все как у людей.
Я даже не знаю, кто был инициатором этого общества, скорее всего – еврейская сторона. Я лично не делю людей на евреев, украинцев и прочих, я делю людей на порядочных людей и подонков. Это были порядочные люди. У меня была хорошая компания, мои сопредседатели Иван Михайлович Дзюба и Семен Глузман, и Виталий Нахманович – секретарь. Состав общества довольно разнообразный и по национальному признаку. В нем участвуют Роман Кофман, известный дирижер, который сейчас, к сожалению, в ФРГ, но он киевлянин душой, или Наталья Яковенко, известный украинский историк, и еще много хороших людей.
Мы обратились к общественности за поддержкой, и в конце концов нам что-то удалось: инициаторы старого проекта Культурного центра отказались от него сами, там сменилось руководство, и этот проект мы похоронили. Но возник вопрос, а что же дальше? Это тянется уже пять лет. И только недавно вышел указ Президента, и было принято решение создать в Бабьем Яру заповедную территорию. Но окончательно решать вопрос должен город. Президент не возьмет рулетку и не будет отмерять землю. Поэтому до сих пор все это страшно тяжко движется. Теперь этот вопрос входит в компетенцию Института национальной памяти, который создан при президенте – я не знаю, какой у него статус, но там особая структура, не академическая. А мы успокоимся только тогда, когда будет отведена земля, когда будет определено здание администрации, которое потом может быть использовано как музей, и когда будет объявлен конкурс, и начнут поступать проекты мемориала. Я думаю, что это полезная работа. Денег мы не получаем, выгоды никакой ни от чего. Это то, что называется общественной работой или работой на общественных началах.
Ю.В.: И последний вопрос. Григорий Сковорода, о котором вы написали книгу, оставил такую автоэпитафию, она и прозрачна, и непонятна одновременно: «Мир ловил меня и не поймал». Ученого, философа, свободного человека мир может «поймать»?
М.П.: Мир вообще-то никогда не может «поймать» человека, потому что «Я» человеческое всегда будет осмысливать тот мир, в котором он живет. Но это осмысливание может быть и рабским, т.е. человек всегда будет искать свой уголочек в этом мире. Не это имел в виду Сковорода.
У нас сложился такой его образ – образ человека, который в котомочке несет кусок хлеба и Библию (кстати, вряд ли он Библию носил с собой, потому что елизаветинская Библия – это очень объемистый том). Но не в этом дело, дело в том, что отшельнический образ жизни он выбрал не сам, его просто вышвырнули. Поэтому сказать, что он «не поймался», потому что всегда мог собрать свою котомку и пойти пешком куда-то в Белгород, – это было бы слишком просто. Нужно представить себе его идейный багаж. Григорий Саввич не был нерелигиозным человеком, он верил в то, что Бог есть. Но он совершено не верил ни в один ритуал, ни в одну знаковую систему. Он считал, что за этими текстами стоит нечто иное, и это иное и есть Бог и религия. Если сказать коротко, то это была любовь. И в этом смысле я верующий человек. Бог есть любовь. Это, в общем-то, из Евангелия, ничего здесь нового нет. Но он поставил под сомнение всю Книгу Бытия, буквальный ее смысл. Мы сегодня не решаемся поднять на это руку, но даже если человек верует, что текст Библии – это истина, он должен понимать иносказание: «первый день, второй день». Потому что заменять естественную историю Библией, конечно, несерьезно. В его время такой радикальной критики текста не было, она появилась через два поколения, в Германии, в лютеранской стране. В православии критика была не принята и до сих пор не признана официально. Католическая Церковь стала воспринимать критику где-то в 1962 году, если я не ошибаюсь.
И тогда понятно, почему мир Сковороду «не поймал» – потому что каждый человек сам себе открывает своего Бога. Как Бог явится ему, таким и будет этот человек. И это означает, что каждый человек должен сам найти дорогу любви в своей жизни. Это, во-первых, не каждому дано, не каждый может любить, а во-вторых, трудно найти такую дорогу, где ты и от людей не оторвешься, и, вместе с тем, не будешь рабом обстоятельств. Я считаю, что это гениальная задача. Речь идет о том, что личность человеческая может сохранить достоинство в любой ситуации – и тогда она будет свободна.
Ю.В.: Большое спасибо.
М.П.: Желаю успеха всем.
Стартовавшие в октябре «Публичные лекции “Полiт.ua”» – только часть большого проекта «Полiт.ua» (совместного проекта «Полит.ру» и издательства ОГИ). Сегодня мы представляем первый материал еще одной части этого проекта – видеоинтервью с выдающимися деятелями украинской науки и культуры – об их опыте, о среде, в которой они формировались и работают, о проблемах, которые на их взгляд стоят перед Украиной, Россией, миром. Первым нашим собеседником стал академик Национальной академии наук Украины, директор Института философии НАН им. Григория Сковороды, главный редактор журнала «Философская мысль» Мирослав Попович. Беседовала Юлия Веретенникова.
Ю.В.: Сегодня мы беседуем с Мирославом Поповичем, философом, ученым, академиком Национальной академии наук Украины, директором института философии им. Г.Сковороды, неутомимым общественным деятелем. Кроме всего, Мирослав Владимирович – кавалер Ордена Почетного легиона, кавалер Ордена Ярослава Мудрого и Ордена за заслуги. Свою нелегкую работу ученого и руководителя он совмещает с редакторством журнала «Философская мысль» и участием в редколлегиях еще нескольких серьезных изданий. Я очень рада, что, несмотря на свою сумасшедшую занятость, Мирослав Владимирович нашел время, чтобы поговорить с нами, и что вы можете познакомиться ближе с этим удивительным и бесконечно доброжелательным человеком.
Мирослав Владимирович, вы человек того поколения, кто пережил голод тридцатых годов – вы родились в тридцатые, – оккупацию, войну, всяческие неоднозначные перемены в нашей стране. Как-то все эти тяготы отразились на вашей судьбе - потом, впоследствии?
М.П.: Ну, конечно, все отразилось, все осмысливалось, все переживалось. Но я бы сказал, что самое сильное жизненное впечатление у меня со времен тех тяжелых испытаний – о тех мальчиках, которые ушли потом в партизаны. Это были мамины ученики, в основном 9 класс, почему-то. Может быть потому, что 10 класс ушел уже в армию, он уже был в рядах вооруженных сил, а это были дети, которые хотели воевать. И их никто никуда не гнал. И были многие другие молодые люди, которых война поставила в безысходное положение – они были военнопленными, москвичи, они выдавали себя за украинцев – немцы отпускали в 41 году украинцев из плена. Никто из них не выжил. Ни один человек. Один выжил, но он был не в нашем подполье, не в этом городе. Но тоже мамин ученик. Вот если бы не эти ребята, мне бы, наверное, было бы труднее жить, и я бы не мог найти опору в человеческих ценностях. Простые девятиклассники из провинциального города Изяславля, мальчишки. Меня именно эти дети, эти ребята (для меня они были взрослыми, я был тогда еще малышом) удержали на плаву в очень тяжелое и самое неприятное время – время освобождения от немецко-фашистских захватчиков. Неприятное потому, что люди, которые жили на оккупированных территориях, оказались в положении изгоев. Они были неполноценными, они были подконтрольными, и мне было необыкновенно обидно за свою мать, которая, оставшись с двумя детьми, принимала участие в подполье, прятала людей – и стала чуть ли не враждебным элементом. И только в 1965 году – это было первое празднование Победы – власти обратились к бывшим оккупированным и партизанам. Тогда командир отряда нашел мою мать, но это было, когда я был уже взрослым и зрелым человеком. Не все дожили до этого момента.
Это все было ужасно. Но чистота души человеческой раскрывалась в таких ситуациях еще больше, чем в спокойной жизни. И это неслучайно – на той высокой ноте, которую брало человечество в условиях сопротивления, концентрировалось все то, что называется «человеческое достоинство».
Ю.В.: В одном из интервью вы рассказывали, что где-то примерно в это же время вы стали стихийно верующим человеком. Сейчас вы верующий, но нецерковный человек?
М.П.: Я просто неверующий, ни церковно, ни внецерковно. Как говорил некий великий ученый: «Je n’avais pas bésoin de cette hypothèse» – «У меня не было надобности в этой гипотезе», – сказал он в ответ на такой же вопрос, поставленный Наполеоном. Но это не имеет отношения к делу. Я бы не хотел на эту тему распространяться по одной причине: я считаю, что человек сам решает вопрос, есть у него Бог, или нет. Если он не может прожить, сохранив свое человеческое лицо и свою способность сопротивляться миру без идеи Творца, то пусть ему будет эта идея Творца в помощь. В этом смысле «Бог в помощь» является вечной истиной и прямым указанием.
Ю.В.: Мирослав Владимирович, после окончания университета, вы несколько лет работали директором в сельской школе, сейчас вы решились бы занять такой пост? Хотелось ли вам тогда изменить что-нибудь в школьной жизни?
М.П.: Поскольку я сын учителей, для меня возвращение в школьную среду было естественным движением. Хотя, конечно, немного было обидно. Я хорошо учился, у меня были какие-то успехи, а послали меня в школу по двум статьям. Во-первых, потому что я был на оккупированной территории, а, во-вторых, потому что кому-то казалось всегда, что я еврей. Хотя эти две вещи как-то не очень совместимы. У немецко-фашистских оккупантов было много «недостатков», но в этом отношении они были совершенно безупречны. Но я вам скажу, что если бы не такая тяжкая провинциальная атмосфера, и не такое тяжелое иго райкома партии, то, может быть, и я, и мои друзья, которые там работали, никуда бы и не уехали из этого районного центра.
Мой друг Митя Филиппенко был директором школы в том же районе, только в соседнем селе. Когда мы встречались, мы говорили, главным образом, о школе, нам ничего другого не надо было. Но очень гадко там было, трудно – и мы уехали. Я – в аспирантуру, он – сначала на родину к себе, где работал в райкоме партии, а потом тоже в аспирантуру.
Я до сих пор сохраняю отношения с моей бывшей школой и моими бывшими учениками, бывшими учителями. Педагогическая работа полна романтики. То, чего потом уже не найдешь ни в вузе, нигде, это любовь к ученикам, и ответная любовь учеников. Это самое дорогое. Поэтому всегда можно все простить – все тяготы, все неудобства провинциальной учительской жизни. Все скрашивалось вот этими глазами.
Не знаю, как сейчас было бы, но тогда было очень тяжело директору. Я принял школу, у меня было три пары лошадей, и две пары умерли через месяц – нечем было кормить. Воровать надо было, и я не мог прожить без нарушений, и очень серьезных. Я себе ни копейки никогда не брал, но без комбинаций было невозможно выжить. Я был тогда молодым коммунистом и спросил у секретаря райкома (тогда у нас был очень хороший секретарь райкома, я всегда вспоминаю его тепло – Капштык Николай Сильвестрович): «Как же мне быть, я же вынужден воровать? Пришла разнарядка на дрова, но не дровами, а хворостом. Хворост и уголь. Но как же можно на хворосте брикеты угольные поджигать?» Он говорит: «Ты директор? Ты хозяйственник? Ты и решай». Я и решал. У меня был жулик завхоз, который невероятно умел воровать все. И у него просто руки чесались. Он многократно был везде на всяких работах, только не был заведующим районо, а так на всех работах побывал и даже отсидел свое, но я закрывал глаза до тех пор, пока это было возможно. Вот и существовал такой симбиоз в этой работе в школе:
человеческой душевности и очень грязной хозяйственности. Я думаю, что сегодня даже легче в этом смысле.
Ю.В.: Наверное. И немножко свободнее. Это же было в 60-е годы?
М.П.: Ну, нетушки. Я приехал на работу в 1953 году, и в 1956 я уже уехал в аспирантуру. Это первая оттепель, после смерти Сталина.
Ю.В.: Дефицит свободы, дефицит дров – в каждом времени свои дефициты. Моему поколению, мне кажется, остро не хватает уверенности в будущем дне и, наверное, способности гордиться прошлым. А на ваш взгляд, что в наши дни стало самым ощутимым дефицитом?
М.П.: Знаете, мы не задумывались о будущем. Какие-то горизонты светлого будущего, коммунизм – это абсолютно отсутствовало. Причем, мы были идейные люди в этой провинциальной глубинке. Я говорю «мы», потому что не только я с моими друзьями, но и другие мои коллеги, мы не задумывались о том, что мы строим что-то. Мы жили, мы находили в сегодняшнем дне нечто вдохновляющее. Сегодняшняя ситуация, в которой мы находимся, даже больше устремлена в будущее.
Ю.В.: Все стараются просчитать, что же будет с их детьми.
М.П.: Совершенно верно. Может быть, потому что, действительно, какие-то перспективы уже вырисовываются. Потому что тогда был хаос под видом запланированного будущего, запланированного общества, который назывался сначала строительством коммунизма, а потом строительством развитого социализма, а потом уже перестройкой этого социализма, который куда-то не туда был встроен. А потом уже – и вообще неизвестно что, и как это все назвать? Строительство светлого прошлого? Это, конечно, сбивает с толку, человек должен иметь твердые критерии на сегодня. Он должен жить так, как будто он будет жить вечно. И так, чтобы все его душевные силы были сразу вложены, и тут же дали отдачу.
Ю.В.: Мирослав Владимирович, вопрос совсем в другую сторону. Вы, наверное, смотрите новости по телевизору и слушаете радио. И в этих источниках, и просто в разговорной речи, все реже я встречаю слова «интеллигент», «интеллигенция», и все чаще – новый термин «интеллектуальная элита». По-вашему, эти термины обозначают одно понятие?
М.П.: На Западе говорят «интеллектуал». Мне приходилось беседовать там на объектив, и представляли меня: «Интеллектуал». Мне это не нравится. Интеллектуал – это оценочная, а не этическая категория, не социальная. Чего это я вдруг интеллектуал? Я пашу здесь на работе, решаю деловые вопросы, мне нечем платить за свет. «Интеллигенция» – это чисто русское слово. Как известно, оно придумано Боборыкиным, как слово «родина» придумано Карамзиным. Мы просто очень быстро привыкли к нему. И на Западе, когда мне доводится писать что-то, я пишу это слово в транскрипции «intelligentsia», потому что у них нет этого понятия. А у нас, в России (я говорю «у нас», потому что Украина была частью российской имперской культуры), слово «интеллигенция» пришло на смену слову «дворянство». Не забудем, что у Петра I еще было в ходу даже не «дворянин», а «шляхетный», «Шляхетский корпус» и т.д. – от слова «шляхта». И это действительно была элита – не в том смысле, что все были такие уж хорошие. Там и салтычихи были, и все что угодно – но распределение ценностей шло таким образом, что все высшие профессиональные, культурные ценности разрабатывались, усваивались и транслировались через эту социальную верхушку. Потому дворянин мог быть иногда и малограмотным, и мерзким, но как социальная прослойка он обязан был нести в себе нечто – то, что называется человеческим достоинством.
Понятие «честь» рождалось в той среде, и уже потом простой народ себе его заимствовал. Когда слово «интеллигенция» оказалось ругательным, это стало подлинным крахом социальных устоев общества. Это как раз поощряло то, что называется швондерами, о чем писали и Булгаков, и Зощенко.
Поэтому сейчас настало время для реабилитации. Мы начали реабилитировать еще постепенно в 1956 году, и дошли сегодня уже до руководителей УПА. Это все один процесс, но потом мы не разбираемся, а их всех за один стол нельзя было бы посадить, они друг друга поубивали бы немедленно… Надо бы реабилитировать именно шляхетность. И именно ту шляхетность, которая наиболее высокое свое воплощение получила в интеллигенции. Это многострадальная великая русская интеллигенция, это горстка многострадальной украинской интеллигенции. И это то, что осталось. Киев, в общем, очень интеллигентный город. И людей, которые здесь живут и являются интеллигентами, этих людей надо показывать. Их много, и они разные, и они достойны того, чтобы люди их знали и на них равнялись.
Ю.В.: Мы очень хотим, чтобы наш проект поспособствовал этому.
М.П.: Это замечательно.
Ю.В.: Потому что большой разрыв между Украиной и Россией, и он все увеличивается. Это очень обидно. На ваш взгляд, есть какая-то точка равновесия между украинской и русской культурой? Если не в Украине, то хотя бы в Киеве?
М.П.: Начнем с того, что если бы я сказал «украинская математика», на меня бы посмотрели, в лучшем случае, как на националиста. Но если имеется в виду украинская математическая культура, т.е. математическая культура, которая в этом обществе существует и транслируется в новом поколении, то это совершенно не странно и не смешно. Вот так же я бы сказал о русской культуре, об украинской культуре. Если просто выделить, как культуры бактерий выделяют, в этом украинском обществе чисто украинскую культуру, то ничего не получится. Можем ли мы представить любую национальную культуру европейского круга, в которую не входил бы Бетховен, не входила бы «Oda zu Freude» – «Ода к радости» Шиллера, которая исполнятся как гимн Европейского союза? Это то, что должно звучать. Это музыкальный и поэтический словарь, который должен быть у человека, если на то пошло. Поэтому я в украинской культуре не выделяю ту часть ее, которая была создана русскими для русских, но стала также культурой украинской.
Я не каждого российского культурного деятеля могу принять как политического советника себе сегодня. И, например, пушкинскую «Полтаву» я не приемлю. Так же, как не приемлю пушкинское «Клеветникам России». В первом случае Мазепа, во втором случае поляки – сидите и молчите в тряпочку, вы свое проиграли, это наше семейное дело… Это очень некрасиво. Я повторяю, не в этом Пушкин. Никто сейчас ни с какой эстрады не станет декламировать «Клеветникам России», а если и станет, он будет отброшен. Но есть великий Пушкин, который просто не нуждается в комментариях. Он является частью украинской культуры. Он ассимилирован ею в большей степени, чем, скажем, Мицкевич. Я могу назвать много великих польских имен, и очень плохо, что они нам мало известны, но – с'est la vie, как говорят в таких случаях. Мы в большей степени чувствительны были к российской культуре, по понятным причинам.
Для меня понятия «культура Украины» и «украинская культура» почти эквивалентны. Поэтому проблемы какой-то оторванности нет. Мало поступает книг? В этом тоже проблемы нет. Есть Петровка[1], мы туда ходим, и покупаем, и заказываем книги – и привозят, и слава Богу. Я не говорю уже о профессиональных своих связях как философа, как администратора. Могу сказать, что мы постоянно имеем совместные гранты, ездим. Хотя в Варшаве и даже в Париже я сейчас бываю чаще, чем в Москве. Это не потому, что мне Москва стала вдруг чужой. У меня там друзья, с которыми я проводил на кухне 60-е годы. Нас ничто не разделяет и сегодня. Мы не ездим, потому что денег нет, нам никто не платит, когда мы едем туда. Я думаю, что проблемы культурных взаимоотношений России и Украины нет. Есть политические проблемы, и их, конечно, много. Но это специальная тема. Во всяком случае, можно сказать, что при всех прочих равных условиях у нас и дальше будут гораздо более тесные культурные связи с Россией, чем с любой другой европейской культурой, даже славянскими культурами, которые нам очень близки и хорошо понятны.
Ю.В.: Вы верите в идею украинского Возрождения, в то, что настанет такая эпоха. А какие люди для этого нужны?
М.П.: Я когда-то был сопредседателем партии «Демократичне відродження України». Моим московским друзьям страшно нравилось название. Как хорошо, «возрождение», да еще и «демократическое». Это, конечно, большая натяжка. Возрождать что-то трудно, если не было никакого Золотого века. Какой период в истории Украины можно назвать колыбелью, из чего надо возрождаться, как Фениксу? Киевская Русь далеко, и ее надо было бы многократно расшифровывать. Если убрать политически привлекательную риторику, речь идет фактически не о возрождении, а о развитии того, что есть, того, что стало уже историей, и что нужно перечитывать. Это хорошо видно в истории науки. Нельзя понять Эйнштейна или квантовую механику, если вы хотите уложить их в рамки классической механики. Но зато наоборот это можно сделать: глазами Эйнштейна понятен Ньютон, а Ньютон ничего бы не понял и не принял в эйнштейновских вещах.
То же самое происходит в искусстве и в культуре. Почему вдруг в конце XIX века открыли африканское искусство? Потому что появился модерн (то, что тогда называли модерном). Появилось современное искусство, которое уже умело понимать такие пространственные отношения, которые выстраиваются не для того, чтобы точно воспроизвести оригинал, – игра линий, игра объемов… Поэтому, когда в Европу привезли африканскую статуэтку, все поняли – вот оно! Есть красота, есть гармония в природе. Как бывает в жизни: есть человек красивый, а есть некрасивый, хоть умри. В природе все так же: минерал может быть красивым кристаллом или уродливым камнем. Когда мы это чувствуем, когда у нас открываются на это глаза, мы начинаем понимать, что это значит. Ведь даже такого великого мыслителя, как Достоевский, и то не умели прочитать. Он был забыт до пырьевских киновоплощений. А после них масса людей вдруг начала читать и перечитывать. Этому и политика поспособствовала – появилась статья Юрия Карякина «Антикоммунизм. Достоевский и достоевщина» (Проблемы мира и социализма. 1963. № 5). Это было просто открытие. Все вдруг ринулись читать Достоевского.
Вот так же нужно читать историю украинской культуры. Ее нужно для себя переоткрыть. Меняется угол зрения. Мы уже смотрим на нее глазами культурных эйнштейнов, культурных гейзенбергов. И тогда мы можем понять множество значений.
Есть вещи, к которым мы так привыкли, что даже не понимаем, что мы произносим. Есть такая песня, которую любой украинец знает: «Розпрягайте, хлопці, коней, тай лягайте спочивать, а я піду в сад зелений, в сад криниченьку копать». Спрашивается, чего он, на ночь глядя, идет в сад «криниченьку копать», когда все люди спать ложатся, отдыхают? Причем, песня довольно поздняя, судя по музыкальной ткани и по мелодраматизму сюжета. Это где-то XIX век, ну, может быть, конец XVIII, в крайнем случае. Но в ней – архаическая основа, и мы должны ее понять. Мы должны знать, что это за работа, которая должна быть выполнена именно к утру, почему у девушки надо попросить коня напоить. Это ритуальное, это обрядовое. То, что было заложено в эту песню в XIX веке, не было осмыслено даже теми, кто ее пел тогда. А нам-то еще труднее, мы-то поем о позапрошлом веке – а песня ходкая, ее все знают, все за столом поют. Разбирая все по косточкам, мы не лишаем старую культуру ее аромата. Наоборот, мы начинаем понимать, насколько волнующим был этот ритуал для людей того времени: надо перехватить девушку, которая идет брать первую воду из колодца, напоить ею коня… Это сказка, а не простая бытовая вещь.
Ю.В.: Да, и тогда уж девушка точно не сможет «вынести гарбуза» этому хлопцу, отказать ему… Я смотрю по школьным учебникам, по некоторым учебным пособиям: украинскую культуру все больше склоняют куда-то к селу.
М.П.: Это следствие определенных политических инициатив. Потому что та политическая картина, которую рисовали себе сторонники украинской независимости в десятых-двадцатых годах ХХ века, когда заговорили о независимости, опиралась на народническую культуру XIX века. Вся культура, которая создавалась на национальном языке, была очень малой частью украинской культуры. Большая часть творилась (если мы культуру понимаем достаточно широко) на русском языке.
Украиноязычная культура опиралась на народническую традицию и на представление о народе как о крестьянстве. Но вся эта крестьянская концепция Украины фактически обрушилась в начале XX века, и начала создаваться модернистская культура. Наша культура так называемого «расстрелянного возрождения» была урбанистической культурой с очень ярко выраженными национальными чертами. То, что мы сейчас считаем Украиной, – это далеко не вся Украина и, может быть, не самая яркая ее часть.
Школа есть школа. Жаль, конечно, что там строится все так же, как строилось в старое время. Образы из учебников, по которым все учились: образ Онегина, образ Печорина – нужны были для того, чтобы подтвердить, что их главный недостаток заключался в том, что они не знали о руководящей силе партии, которая перевернет все. И так они и остались полуслепыми критическими реалистами, в лучшем случае, а то еще уходили в башню из слоновой кости…
То же самое происходит и у нас сейчас. Те же упрощенные схемы, только сейчас уже не надо иметь пролетарского чутья и звать к восстанию против мировой буржуазии, а надо – «за самостійну Україну». Вдруг вся та борьба за демократию, которая велась в стране – и в Советском Союзе, и в Украине, в частности – вся она свелась к борьбе за «самостійність». А дальше уж живи, как кто умеет, по карману. И по одежке протягивай ножки. Это, конечно другая картина мира, не та, какую будет иметь каждый выпускник школы потом. Если он вообще будет ее иметь…
Ю.В.: Расскажите немного о деятельности общества «Бабий Яр», сопредседателем которого вы являетесь.
М.П.: Это общество возникло тогда, когда возникла угроза строительства Еврейского культурного центра на территории Бабьего Яра, на территории могил. Это противоречит традиции, в том числе, и еврейской. Потому что через Иерусалим едешь – и вдруг пустырь, потом опять начинаются дома. Почему пустырь? Нашли человеческие кости – и там уже строить никто ничего не будет. Строительство на костях нам казалось в высшей степени неприличным. Говоря «нам», я говорю о евреях и украинцах, в данном случае никакой разницы не было. Надо было заменить этот проект. Сделать что-то не самодеятельное, обусловленное не провинциально-местечковым уровнем. Для этого нужно было отвести участок, сделать его заповедным, запретить там всякое строительство. Если речь идет о том, чтобы построить некий мемориал, то объявить, как водится, конкурс, тендер, все как у людей.
Я даже не знаю, кто был инициатором этого общества, скорее всего – еврейская сторона. Я лично не делю людей на евреев, украинцев и прочих, я делю людей на порядочных людей и подонков. Это были порядочные люди. У меня была хорошая компания, мои сопредседатели Иван Михайлович Дзюба и Семен Глузман, и Виталий Нахманович – секретарь. Состав общества довольно разнообразный и по национальному признаку. В нем участвуют Роман Кофман, известный дирижер, который сейчас, к сожалению, в ФРГ, но он киевлянин душой, или Наталья Яковенко, известный украинский историк, и еще много хороших людей.
Мы обратились к общественности за поддержкой, и в конце концов нам что-то удалось: инициаторы старого проекта Культурного центра отказались от него сами, там сменилось руководство, и этот проект мы похоронили. Но возник вопрос, а что же дальше? Это тянется уже пять лет. И только недавно вышел указ Президента, и было принято решение создать в Бабьем Яру заповедную территорию. Но окончательно решать вопрос должен город. Президент не возьмет рулетку и не будет отмерять землю. Поэтому до сих пор все это страшно тяжко движется. Теперь этот вопрос входит в компетенцию Института национальной памяти, который создан при президенте – я не знаю, какой у него статус, но там особая структура, не академическая. А мы успокоимся только тогда, когда будет отведена земля, когда будет определено здание администрации, которое потом может быть использовано как музей, и когда будет объявлен конкурс, и начнут поступать проекты мемориала. Я думаю, что это полезная работа. Денег мы не получаем, выгоды никакой ни от чего. Это то, что называется общественной работой или работой на общественных началах.
Ю.В.: И последний вопрос. Григорий Сковорода, о котором вы написали книгу, оставил такую автоэпитафию, она и прозрачна, и непонятна одновременно: «Мир ловил меня и не поймал». Ученого, философа, свободного человека мир может «поймать»?
М.П.: Мир вообще-то никогда не может «поймать» человека, потому что «Я» человеческое всегда будет осмысливать тот мир, в котором он живет. Но это осмысливание может быть и рабским, т.е. человек всегда будет искать свой уголочек в этом мире. Не это имел в виду Сковорода.
У нас сложился такой его образ – образ человека, который в котомочке несет кусок хлеба и Библию (кстати, вряд ли он Библию носил с собой, потому что елизаветинская Библия – это очень объемистый том). Но не в этом дело, дело в том, что отшельнический образ жизни он выбрал не сам, его просто вышвырнули. Поэтому сказать, что он «не поймался», потому что всегда мог собрать свою котомку и пойти пешком куда-то в Белгород, – это было бы слишком просто. Нужно представить себе его идейный багаж. Григорий Саввич не был нерелигиозным человеком, он верил в то, что Бог есть. Но он совершено не верил ни в один ритуал, ни в одну знаковую систему. Он считал, что за этими текстами стоит нечто иное, и это иное и есть Бог и религия. Если сказать коротко, то это была любовь. И в этом смысле я верующий человек. Бог есть любовь. Это, в общем-то, из Евангелия, ничего здесь нового нет. Но он поставил под сомнение всю Книгу Бытия, буквальный ее смысл. Мы сегодня не решаемся поднять на это руку, но даже если человек верует, что текст Библии – это истина, он должен понимать иносказание: «первый день, второй день». Потому что заменять естественную историю Библией, конечно, несерьезно. В его время такой радикальной критики текста не было, она появилась через два поколения, в Германии, в лютеранской стране. В православии критика была не принята и до сих пор не признана официально. Католическая Церковь стала воспринимать критику где-то в 1962 году, если я не ошибаюсь.
И тогда понятно, почему мир Сковороду «не поймал» – потому что каждый человек сам себе открывает своего Бога. Как Бог явится ему, таким и будет этот человек. И это означает, что каждый человек должен сам найти дорогу любви в своей жизни. Это, во-первых, не каждому дано, не каждый может любить, а во-вторых, трудно найти такую дорогу, где ты и от людей не оторвешься, и, вместе с тем, не будешь рабом обстоятельств. Я считаю, что это гениальная задача. Речь идет о том, что личность человеческая может сохранить достоинство в любой ситуации – и тогда она будет свободна.
Ю.В.: Большое спасибо.
М.П.: Желаю успеха всем.
Обсудить
Комментарии (0)